| «Здания Мурманска» на DVD | Измерить расстояние | Расчитать маршрут | Погода от норгов | |
Карты по векам: XVI век - XVII век - XVIII век - XIX век - XX век |
В. И. Немирович-Данченко,"Страна Холода", 1877 г. V. От Вайдо-Губы до норвежской границы. Обогнув мыс Кекур, пароход вошел в губу Вайду, составляющую NW конец Рыбачьего полуострова. Пологие берега образовали большой вогнутый овал, по краям которого широкою полосою лежит пена и выброшенная морем тура. Все перед нами покрыто зеленью до самого горизонта, где материк несколько всхолмливается. Направо в ложбине пасется многочисленное стадо, налево тянется ряд построек, которые бы заняли почетное место в любом северорусском городе. – Что это такое?.. спросил я. – Колония Вайда. Я сейчас же съехал на берег. На встречу лодке вышел высокий, прекрасно одетый и весьма представительный норвежец, говоривший, как оказалось, по-немецки и по-французски. Это был принявший подданство России колонист Юль, занимающийся здесь рыбными промыслами и торговлей. Он живет в прекрасном, комфортабельном доме, отлично отделанном внутри и снабженном всем необходимым для цивилизованного человека. Рядом тоже довольно приличный дом Волостного Правления. Дальше – линия красивых построек, где живут колонисты. [132] За то у самого берега – знакомый ряд полуразрушенных, северных гнилушек с двумя, тремя разбитыми окнами, дырявыми крышами, да разрешетившимися срубами стен. Это становище летних промысловых артелей, приезжающих сюда из Онежского уезда. Они и сами, сравнительно с колонистами, глядят какими-то жалкими, приниженными, голодными. Вот, например, идет толпа их. Все глядят в землю. Ни громкого слова, ни веселой песни. На плечах лохмотья, ноги двигаются как-то криво. Точно толпа потеряла что-то и ищет по земле. – Каков лов? – Ловы пока разные. Треска плохо шла, а сайда – дородно. – Помногу ли на брата заработали? – Какие цены будут! – У нас, брать, хоть какой улов будь – все едино. Все в хозяйский карман уйдет, ничего не останется нам; вода, быват, как каша загустеет рыбой, а покрученнику разве грош перепадет, а больше ничего. – Бывали такие годы, опосле зимней голодовки, что женке и на ленту не хватить со всего-то промысла. Внутри их станов мерзость запустения доходит до ужаса, точно в ночи видишь какой-то кошмар перед собою. Чернота, вонь, гадость самая омерзительная. Грязь эта по морде бьет, метко говорили промышленники. Действительно, она била в лицо. Прибавьте к этому в вайдогубских станах еще и рыбу, которая висит тут же (на варю) и парашки, стоящие в самой комнате. Мы вышли отсюда одурманенные. Тут же есть землянки более бедных колонистов, но там несравненно лучше. Пол убит и покрыт рогожами и настилкой. Все педантически чисто. Разумеется насколько может быть чисто у рыбаков, у которых самые занятия развивают неопрятность. Ни вони, ни чаду. Воздух проветрен и сами колонисты глядят весело. Платье на них прочное, ему и износу нет. В одной землянке пили кофе, в другой обедали. И в том и в другом случай вся семья была в сборе. Нужно взглянуть на эти лица, полные надежды на будущее, чтобы понять всю разницу между ними и покрученниками. В окрестностях колонии заготовлены большие стоги сена и не менее большие груды сухого торфу, который здесь употребляется для топки печей. Почти каждый колонист владеет несколькими коровами и сам заготовляет сено для них в ближайших к колонии лугах. Трава здесь необыкновенно густа, скот крупнеет и жирнеть, особенно бараны. – Это у нас дичь, заметил кто-то. Все промышленники засмеялись. [133] – Точно, что рябы1. Оказывается, что на баранов охотятся промысловые артели, желая хоть чем-нибудь разнообразить свой стол. Колонисты поэтому тщательно следят за своими стадами, но от голодного человека не убережешься. Во время нашего посещения Вайдо-губы в колонии жил финский пастор, объезжающий российский Мурман, для совершения треб. С ним вместе путешествовала молоденькая девушка – его дочь, улыбающееся личико которой приятно было встретить в этой глуши. Пастор бывает здесь раз в год; он мог бы принести громадную пользу, если бы ему позволили заявлять о нуждах колонистов администрации. В числе здешних колонистов есть, к сожалению, народ весьма неблагонадежного свойства. Они меняют одну колонию на другую, пока не разорятся совсем. Во время первого посещены Вайдо-губы, мне бросился в глаза прекрасный и большой деревянный дом, выстроенный по норвежскому образцу. Спрашиваю о хозяине: оказалось, что он некогда был богатым колонистом, но спился с кругу, проворовался, был посажен в тюрьму и теперь выпущен. Не успел еще мой спутник рассказать об этом, как из дверей дома выдвинулась какая-то громадная, шатавшаяся на ногах фигура с красным, обрамленным черною бородою лицом. Он бормотал что-то по-своему, кидая на нас крайне недружелюбные взгляды. На улице колонии мне встретился господин официального вида одетый весьма прилично. Спрашиваю – оказывается местный волостной писарь, какой-то надворный советник, служивший во время оно окружным начальником, а теперь правящий делами колонистской волости. Этот очень милый и сведущий господин с готовностью удовлетворил все наши расспросы о положении колонистов. Я его спросил, удовлетворяют ли его настоящие занятия. “Еще бы, отвечал он. ведь в канцеляриях да палатах разных мы ошалеваем, а тут живое дело под руками, и какое дело! Заселяется новый край, открываются отрасли промышленности, не существовавшие прежде. Все закипает жизнью и силой. Приходится быть у источника движения, а это – и занимательнее, и производительнее бюрократического бумагомарания.” Кстати мне вспомнился г. Больман, возражавший на одну из моих статей, и между прочим выразившийся, “что цифры эти не заслуживают доверия, потому что они собраны пьяными и глупыми волостными писарями!” Могу уверить, что вайдогубский колонистский писарь не составляет еще особенного исключения в Архангельской [134] губернии. Кольско-лопарский писарь Шабунин был здесь членом географического общества. Онежский волостной писарь Гунин – членом корреспондентом географического общества, а пинежский – Иванов разрабатывал местную статистику и участвовал своими трудами в повременных изданиях. Писарь Благовещенской волости Шенкурского уезда, устроил там прекрасное ссудосберегательное товарищество. Да это и не единственные примеры в том же роде. Окрестности Вайдо-губы печальны и лишены грандиозного величия, которое так поразительно в других пунктах Мурмана. Зеленеющая, едва всхолмленная равнина, за которою только в ясные дни меледятся какие-то смутные очерки далеких гор и утесов. Низменные берега зеленым кругом охватили вечно зыблющийся залив, в самом устье которого лежат несколько подводных камней и островков, а дальше, вплоть до самого полюса, тянется неизмеримый, бесконечный простор Северного океана с стадами китов, одинокими шкунами, затертыми среди его волн, да черными утесами, едва приподымающими свои агатовые головы над вечно движущеюся поверхностно. В южном углу Вайдо-губы бежит небольшая речонка, впадающая близ рыбачьего стана в море. Здесь прежде собирались рыботорговцы, так что из всего полуострова треска доставлялась для сбыта сюда, а потом уже развозилась по другим рынкам. В настоящее время в Вайдо-губе, как в самом северном пункте, Мурмана, полезно было бы устроить станцию для китоловных судов, тем более, что, стоя у мыса Кекура, видишь по всему горизонту струи, взбрасываемые китами, которые преимущественно принадлежать к самой большой, хотя и малосальной породе Balaenoptera longimanis. Нам раcсказывали, что, лет пять назад, при выходе из Вайдо-губы, киты опрокинули две шняки, причем от неожиданности экипаж до того растерялся, что спаслись только двое, шестеро же промышленников погибло. Случается, что на вайдогубский берег “выскакивают” киты, по местному выражению. Норвежские ученые полагают, что их выбрасывает море, но я позволю себе усомниться в этом. Дело в том, что между Balaenoptera longimanis и касатками (Delphinus arie, orca, gladiator), тоже из семейства китородных, существует вечная и непримиримая вражда. Киты первого вида, встретив касаток, кидаются от них, сломя голову, куда ни приведется, и таким образом, теряя сознание окружающей обстановки, они врезываются на бегу в отмелые берега, где и обсыхают. Страх этот вполне естествен. Морские касатки, нагоняя кита, вырывают из него у хвоста громадные куски мяса. Морская касатка достигаешь до 25 фут длины. Тут же являются и гринды или черные дельфины. Впослед[135]ствии, эта вражда между земноводными вызовет вражду между земнородными: колонистами и мотовскими лопарями. По береговому праву – выброшенный или обсохштий кит принадлежит последним, но едва ли и колонисты упустят удобный случай приобрести 200 или по крайней мере 100 руб., завладев добычею, так предупредительно явившеюся вблизи их жилья. Один кольский промышленник рассказывал мне, что он сам был свидетелем погони нарвала за китом. Он промышлял верстах в десяти от губы Уры в открытом океане, как вдруг по правую и по левую сторону его шняки, почти сжав ее своими боками, промчались два громадные кита с плавниками. Не успел еще он и опомниться, как с разбегу в его лодку чуть-чуть не ударился нарвал, гнавший громадных чудовищ. Сообщаю об этом только потому, что многие весьма почтенные натуралисты отрицают вражду между Monodon monoceros (нарвалом и китородными). – Почему-ж ты знаешь, что это нарвал? – Как мне не знать, он и копье свое поверх воды держал. Ну, я как вернулся на берег, сейчас Господу Богу за спасение душ христианских три креста срубил и на самой высокой горе острова Шалима поставил. Раз киты так-то, с разбега, чуть шкуны не перевернули. Как она удержалась – Господь ведает. За что получил, за то и отдаю. В Вайдо-губе нам пришлось встретить одного пьяного колониста, просившего милостыню. Это первый случай нищенства между переселенцами. Мы расспросили – оказался корел. – Не давайте, предупредили нас. – Эти корелы самый скверный народ. Ленивы, пьянствуют, нечестны. Теперь выдадут ему, как колонисту, пособие в 150 р., что же бы вы думали, – построит он себе избу, лодку, снасть заведет? Нет, он, шельма, накупит чаю, сахару, крупы, кренделей, ролу. Проест и пропьет все, тогда в долг живет, или идет в покрученники. Я не могу объяснить этого испорченностию корелов. Дело в том, что несчастные на своей родине не едят цельного хлеба и в праздники. Тут, заполучив кучу денёг, они кидаются сразу на то, о чем мечтали всю жизнь, на лакомую и обильную пищу. А всякий переселенец верить в удачу. Промысел - де придет – поправлюсь, а теперь попраздную вволю. И начинает праздновать до тех пор, пока в кармане не останется ни гроша и на промысел выйти не с чем. Всякий раз, когда мне говорили таким образом об испорченности лопарей и корелов, я просил указать мне хотя на одно преступление, которое было бы совершено ими на Мурмане. Тогда обвинители отделывались неопределенными фразами, что “мы-де их знаем, потому на глазах”, или “что уж и говорить, помилуйте – самые глупые [136] люди”, или “пропащий народ, хоша у кого спросите”. Но ни одной ссылки на действительный факт. Из Вайдо-губы пароход, не заходя в Варангерский залив, принял курс прямо на северо-запад, к норвежскому городу Вардо, или Варде-хуз. Тем не менее впоследствии мне удалось посетить становища, лежащие по этому заливу, и потому я сообщу о них здесь общие сведения, считая нужным только предупредить, что о колониях и колонистах всего Мурманского берега, а следовательно и Варангер-фиорда, будет подробно сказано в следующей главе. Варангерский залив (Warangerfiord) лежит между берегами Рыбачьего полуострова с одной и Восточным Финмаркеном (окрути Вадсеский и Вардехузский) с другой стороны. Прежде он почти весь принадлежал России до Ганвика, но вследствие недобросовестности некоего чиновника – Галямина, западный берег Варангер-фьорда, с лучшими на Мурмане промысловыми местами, золотоносными реками и превосходными губами и бухтами продан Норвегии. Взяточник Галямин был уполномоченным российского правительства, а комиссар Мейнандер шведско-норвежского, при определении в 1826 году границы между двумя соседними странами. Галямин отрезал Норвегии весь южный берег Варангер-фьорда. Г. Дрежевецкий (“Знание” 1872 года) оправдывает Галямина инструкциями, полученными им от графа Нессельроде. Мы слышали, что эти инструкции, определяя общие начала разграничения, предоставляли многое личному усмотрению уполномоченного. Но честь, преданность отечеству и интересам родного края должны были побудить Галямина сделать с своей стороны соответствующие заявления о необходимости оставить за Россией этот богатый берег. К сожалению, у Галямина не нашлось ни чести, ни преданности отечеству, а судя по преданию, известному всему северу, была только непомерная жадность. Дело кончилось тем, что Галямин, от имени России, уступил лучшую часть спорной земли Норвегии, заполучив при этом (тут уже начинается легенда), по одним, бочонок с золотом, по другим, бочонок с песком, только сверху прикрытым золотом. Таким образом, был порешен почти столетней спор между Россией и Норвегией, спор, из-за которого лилась родная кровь, который поддерживался пламенным предстательством св. Трифона Печенгского, ради которого пылали монастыри, города и села. Благородный Галямин, за такое удачное разрешение гордиева узла, получил великие и богатые милости в виде чина и орденов, а несколько сот лопарей и русские промышленники разорились окончательно. Россия имела полнейшее право на Пазрецкий и Нявдемский заливы. Это видно из того, что они были заняты русской колонией преподобного Трифона – в то время, когда они никому не принадле[137]жали и только в соседстве жили норвежцы. Трифон, проживший 60 лет в Лапландии, сам исследовал все берега и места Пазреки, Пазы и Нявдемы, взял их во владение для русских и даже определял пункты будущих поселений. Это занятие было в 1556 году оформлено жалованною грамотою, которою вся эта земля была отдана вместо руги и вместо молебных и панихидных денег игумену Печенгского монастыря Гурию с братией. Норвежцам эта жалованная грамота была известна и они не протестовали, признав акт вполне законным. Положим, уступлена незначительная, но за то самая выгодная, самая промысловая, самая теплая и богатая часть Мурмана, где норвежцы тотчас же позаводили фактории, построили превосходные кирки, лавки, школы и иное. Позвольте узнать, наконец, если они считали своею собственностью эту землю – почему они не селились на ней тогда, до этого необъяснимого факта добровольной уступки. Действительное право норвежец на Пазу и Нявдему основывается на том, что шайки их во время оно грабили здесь русских промышленников. Но ведь на таком основании норвежцы имеют право на обладание всею Европой, которую когда-то грабили их предки Викинги. С 16-м столетием норвежцы сами считали своею границею тот пункт, где расположена крепость Вардегуз, которую они тогда же и выстроили для охранения границы. Какое же еще после того спорное право? Тут было прямое и безусловное право собственности. В 16-м столетии крепость эта состояла из деревянной стены с бойницами, а в 1735 году она была вновь возобновлена и на том же все-таки месте, в виде осьмиугольного шанца в 100 сажен в квадрате и вооружена 32 пушками. Наша же батарея находилась в нескольких милях к югу, в становище Шапкино в губе Нявдеме. Значить истинная пограничная черта находится между этими пунктами, а не там, где она проведена теперь. Г. Држевецкий находит такой раздел, между прочим, выгодным для Поморья, потому что он послужил поводом к разрешению русским торговать хлебом с Норвегией. Могу уверить почтенного доктора, прекрасные путевые записки которого (“Знание” 1872 года, №№ 1, 2 и 3-й) пользуются на Севере вполне заслуженным уважением, что на этот раз он ошибся. Торговля русским хлебом для норвежцев вдвое выгоднее, чем для русских, как это и будет замечено, когда мы станем говорить о городах Вардэ и Вадсе. Это право похоже на то, если бы я благодушно разрешил кому-нибудь давать мне хлеб для продовольствия и класть мни деньги в карман на мелочные расходы. Полагаю, что в этом случай великодушие мое не заслуживало бы лаврового венка. Насколько же выгоден русским подданным лов в норвежских водах, на что также ссылается г. Држевецкий, то об [138] этом я говорил вполне достаточно. Не думаю, чтобы и тут норвежцы заслужили Монтионовскую премию за христианское смирение и добродетель. Мы имели бы право ловить в этих водах рыбу, как в пределах собственного отечества, не спрашиваясь у норвежского правительства, и не подвергаясь самодурству и произволу его лендсменов, которые в этом отношении еще почище русских становых. Если бы даже оно и не мешало нашим финнам и лопарям промышлять там (а как оно не мешает, видно выше), то право это было бы только слабою отплатою за китобойные промыслы в наших морях, каковы Карское, и в нашей части Ледовитого океана, за ловлю наживки в наших Мурманских губах и за в высшей степени пагубный для нас, промысел морских зверей, производимый теми же великодушными норвежцами на нашей Новой Земле (см. выше). Полагаю, после всех этих соображений, с норвежских благодеяний можно посбавить цену и хищные инстинкты этого практического народа не идеализировать. Все это происходить потому, что иногда и весьма почтенные путешественники пользуются в таких случаях норвежскими источниками. Берега Рыбачьего полуострова, составляющие восточную линию Варангер-фьорда, не подымаются выше 30 сажень и то только в редких пунктах, одиночными утесами. Преимущественно же тянутся низменными шиферными выступами, образуя здесь много заливов и мысов. За Большою Волоковою губой берега еще положе. Полуостров Средний подходить к океану тундристыми отмелями, но уже южная часть малой Волоковой губы образует сравнительно значительные высоты. Крутые гранитные горы отдельными вершинами вздымаются повсюду; чем далее к западу, тем выше и круче. Здесь, особенно в уступленных Норвегии берегах, находятся глубокие, превосходно защищенные бухты и заливы с безопаснейшими местами для стоянки кораблей. В Большом Волоковом заливе (по норвежски Wester Barmans-fiord) находятся две прекрасные колонии Земляная и Червяная. Первая, лучшая на всем Мурмане, состоит исключительно из переселившихся сюда финнов. Мы с особенным удовольствием остановимся на ней в глав, посвященной колонизации Кольского полуострова. При выход из Большой Волоковой губы лежать два острова, Большой и Малый Айновы, первый – четыре кв. версты, второй – две. Это просто гранитные, разорванные скалы, унылые и безлюдные, открытые северному ветру, посещавшиеся некогда лопарями, пока они не составляли оброчной статьи. На них лежит слой торфа, толщина которого от одного фута доходить до сажени. Кое-где в сочных логах тянутся небольшие, узкие болотца, а внутри [139] главного острова серебрится пресноводное озерко и бегут к морю два ручья, разливающееся в миниатюрные плесы. Вся поверхность Айновых островов занята порослями можжевельника, и березовой сланки, которые стелятся так, что их трудно отличить от травы. Кроме того повсюду попадаются: дурка (из семейства зонтичных), достигающая одной сажени в высоту, подснежник, вероника, дикий лук, кипрей, крапива, дикий горошек, осока и несколько луговых трав из семейства злаков hieratium muromani и serratula arvensis. Кое-где попадаются значительные покосы, которые прежде эксплуатировали норвежцы из Вадс'э. Но главное местное растете – морошка. Иногда при солнечном освещении поверхность острова кажется золотою от изобилия этой вкусной и полезной во врачебном отношении, как средство от цинги, ягоды. Около Айновых островов кишмя кишат акулы и морские зайцы (Phoca barbata и phoca annelata). Некогда местною морошкою коляне платили дань московским царям, потом она доставлялась к высочайшему двору, и продавалась в Петербурге. Один только кольский купец Ш. в 1859 году вывез ее более, чем на 500 рублей. Когда г. Соловцов был в Коле, то купцы изъявили желание взять эти острова в оброчное содержание за весьма немаловажную сумму. Замечательно, что теперь они отданы в оброк не колянам, а норвежцу-колонисту, не за “немаловажную сумму”, а за 25 р. в год, хотя урожаи морошки те же, а цена на нее стоит выше. В настоящее время ее уже не возят в Петербурга, а вместо высочайшего двора поставляют норвежцам. Много говорят очевидцы и о другой особенности Айновых островов. Они служат любимым местопребыванием морских птиц, известных под именем тупиков или морских попугаев. Здесь целые мириады их вьют себе гнезда; в то же самое время, как на других островах и берегах Северного океана их невозможно вовсе встретить. Тупик величиною с куропатку. Оперение его весьма красиво; черный, белый и красный цвета смешиваются в нем самым причудливым образом. Тупик плавает мало, и летает тяжело. Питается моллюсками, мелкою рыбой и морскими червями. На Айновых островах видны местами небольшие площадки голого торфа, лишенные всякой растительности и как бы взрытые заступом. Это – подземные селения морских попугаев. Рассматривая такое место внимательно, замечаешь отверстия, несколько прикрытые сверху торфом; они ведут в норы, где тупики несут яйца и выводят детей; норы длиною около аршина; они имеют по два выхода и по нескольку колен. Они расположены в пять ярусов и так [140] многочисленны и близки одни к другим, что ноги беспрестанно проваливаются в торф и из-под них вылетают тупики, преследуя нарушителя их спокойствия страшным криком и даже задевая крыльями его лицо. Они несут по два больших яйца, величиною в куриные. Мясо не вкусно и отзывается ворванью, а потому их почти не ловят, хотя поймать тупика очень легко, стоит только разрыть немного снаружи нору и брать оттуда руками птицу. Они часто собираются все вместе толпою и громко болтают, или выходят к отверстиям своих нор, как крестьяне на заваленки, и перекликаются, соблюдая при этом очередь и последовательность. Я сам был свидетелем того, как тупик перекрикивался с другими. Сначала послышался резкий крик одного – все примолкли. Он повторил опять вызов. Где-то в стороне, кто-то отозвался ему так же резко. Вслед затем началась очередная перекличка, солидно, с чувством, с толком и расстановкой. В интервалах тупик, начавший беседу, обращался к своим согражданам и что-то объяснял им. Те выслушивали в молчании, и только когда тот оканчивал свой спич, аудитория отвечала ему почтительным хором. Так это тянулось около получаса. У лопаря Василья Бархатова я видел ручного тупика. Он бегал за хозяином, как собака, и внушал непритворный страх мальчишкам, которые были бы не прочь потрепать птицу, если бы она не кусалась так больно. Зимою приятели расстаются. Бархатов уходить в свой погост, морской попугай улетает на юг, но летом они снова встречаются у Большой Волоковой губы, и живут в величайшей дружбе до осени. Тупик иногда забирается в вежу к своему патрону, спит в головах у него, возится клювом в его волосах, и громкими криками, как собака лаем, встречает непрошенных посетителей. Чаще же он спит на вершине вежи, или, если внутри топится очаг и дым идет в отверстие ее, помещается в некотором расстоянии от жилья. Я взял было с собою две шкурки тупиков, но во время крушения выдержанного мною на острове Ното, они пропали вместе с гербарием и некоторыми рисунками. Мне было уже не до спасения вещей. Приходилось плыть до ближайшего островка, бросив все и не ожидая помощи от лопарей, которые и меня готовы были оставить на произвол судьбы и бури. На Айновых островках лежат толстые слои пепельного цвета. Это драгоценное гуано, которое у нас пропадает даром. Оно тем ценнее здесь, что не содержит вовсе посторонних примесей. Невдалеке от Айновых островов есть голый утес, где гаги [141] (somateria molissima) плодились и множились бесчисленными массами. Я уже не помню теперь названия этой маленькой пустыни, так как записная книга, где хранились заметки о поездке моей из Вадсе'э в Колу на шняках, пропала во время того же крушения. Знаю только, что еще издали, подъезжая сюда, я был поражен криками и многочисленностью этих птиц. Как оказалось, впрочем, их с каждым годом становится меньше и меньше, вследствие неразумного истребления гагачьих яиц – поморами, колянами и колонистами. Яйца эти действительно высокое гастрономическое лакомство, но не мешало бы иметь в виду, что пух гагок еще драгоценнее. В последнее время в Архангельске он продавался от 8 до 12 р. за фунт и от 300 до 400 р. за пуд (очищенный), а на месте сбора его в Кемском уезде от 5 до 7 р. за фунт (неочищенный) и от 200 до 280 р. за пуд. Я до сих пор не могу забыть картины, представившейся мне. Лодка, ловко минуя буруны, где волны дробились о подводные каменные мели, вошла в тихую заводь не более пяти сажень в диаметре. Ее окаймляла отвесно подымавшаяся черная масса голого утеса, образовывавшего на высоте шестнадцати или семнадцати сажень громадный выступ, висевший над нашими головами. Мы отдыхали под этою природною кровлею. Я любовался прозрачностью воды внизу, позволявшей рассмотреть мелких и нежных паукообразных (pycnogonida), из отдела членистых, которых я до сих пор еще не встречал на Мурмане вовсе. Впрочем г. Яржинский открыл здесь одиннадцать видов их свойственных другим морям и уже известных, и еще один новый гигантский вид, названный им Benthocryptus titanus. Тут же копошились десятиногие из ракообразных; в песке устилавшем дно, виднелись очертания кольчатых червей... Вот мелькнула извилистая, юркая и прожорливая морская щука, вот что-то замутило песок на дне и вынырнуло оттуда... А под нависшими в воде камнями, как борода, спускались водоросли, иногда пошевеливаясь, точно под ними или посреди их двигалось что-то живое. Я хотел проследить одну водоросль, но она так была извилиста и уходила в такую даль, что не было возможности различить ее широкие лопасти. Впрочем, например, Гумбольдт рассказывает, что при нем из моря вытащили водоросль 1,600 фут. длиною. Налево и направо тянулись те же мрачные берега. Недалеко от нас, на высоте шести сажень, начинался небольшой карниз, огибавший скалу. На крайней линии его сидел ряд гагок, не прерывавшийся нигде и уходивший, как казалось, в бесконечность. Оттуда-то и доносились эти резкие, точно плачущие крики. [142] – Эх, охота бы яиц пометь, заметил кто-то ив моих гребцов. – Ладно, наелся!.. Тут не взлезешь. – Я не взлезу? вскипел первый. Малый с минуту оглядел окрестность, потом взял небольшую суму, прикрепил ее к поясу и вылез из лодки на близлежащий камень. – Куда ты?.. чо-орт. Сиди. – Я не взлезу!.. Погляди-ко. Раздвинько буркалы. Напрасно я, приняв участие в этой сцене, кричал. и звал его воротиться, он упорно перепалзывал вперед с камня на камень. В некоторых местах, где ему встречались интервалы, он приостанавливался, нагибался вперед, отыскивая между двумя камнями подводную мель по шумевшему над ней буруну, и уверенно прыгал на нее, разбрызгивая кругом целые массы пены. Так с камня на камень, с выступа на выступ, с буруна на бурун, он добрался до небольшого мыса, входившего в воду отлогою и совершенно голою покатостью. Я немел от изумления. Какую ловкость нужно было иметь, чтобы так удачно пройти этою невозможною дорогой по скользким, камням и по бурунам. Были моменты, когда мы считали его погибшим. Раз на него накатился громадный вал, сбил его с подводной мели, но спустя мгновение, он уже карабкался на следующую. Шел он, держа руки горизонтально направо и налево, как будто соблюдая равновесие. На мысе он снял с себя бахилы и поставил их на сухое место. Затем вытер ноги, так, чтобы на них не оставалось влажности. – Эге... Ванькооо! крикнул он товарищу. – Ступай назад, дура! ответил ему другой из моих гребцов. – Скоро будем яйцы варить! донеслось издали. От мыса кверху шла почти отвесная покатость, но вся испещренная выступами, щелями, трещинами, горбинами. Парень постоял с минуту, тряхнул головою и полез вверх как муха. Иногда он сбивался со щели, падал фута на три вниз и повисал на другой руке. Иногда весь держался на сгибах пальцев, зацепившихся за узкую трещину. Два или три раза, повидимому ослабев, он качался над каменною бездной, держась на вытянутой руке за горбину или выступ; но, напрягая последнее усилие, взбирался на него и садился там отдыхать. Страшно было смотреть на эту борьбу человеческой силы с видимою невозможностью. Казалось, каждый камень говорил ему: – “стой, тут твой конец”, но спустя немного [143] он лез уже выше и наталкивался на новые опасности. В одном месте из-под ноги у него сорвался обломок камня. Растерявшись, он было опустил одну руку, и только другая механически удержалась за выступ. В этот момент его лицо было обращено к нам. Я до поразительной ясности видел в бинокль, как оно вдруг одеревенело, как полузакрылись глаза и вокруг них легла разом синяя кайма. Я замерь от ужаса и отвернулся. “Сейчас услышу крик” – как молния мелькнуло в моей голове. И почему-то въявь мне представилось, как это деревянное лицо с синими каймами вокруг глаз летит вниз, как слышится шум и хряск и затем на острых камнях отмели в последних судорогах вздрагивает бесформенная, окровавленная масса... – Слава тебе Господи! вздохнули гребцы в один голос. Я обернулся, – парень уже сидел верхом на остром выступе и крестился, широко размахивая рукою. Почему-то этот широкий крест до сих пор так и мерещится мне вместе с головою, поднятою к небу, головою, на которой как будто прилипла ко лбу прядь русых волос... – Слава тебе, Господи! повторили еще… Парень отдыхал с минуту или две. Может быть больше, может быть меньше. Может быть прошло четверть часа, показавшиеся мне за минуту. Не могу дать себе в этом отчета. Знаю только, что у меня с какою-то болью билось сердце и, не смотря на холодный день, проступил на лбу пот. Спустя немного – малый уже всходил на карниз. Но тут ожидала его новая беда. Гагки окружили его тучей. По мере того, как он подвигался вперед, туча эта росла и росла. Я знал, что карниз в некоторых местах образует крутые спуски, а кое-где наклонен вниз так, что сажени на три, на четыре идет узкий скат. Я знал, что гаги хлещут в глаза ему крыльями, бьются об него. Я знал, что сквозь эту тучу он не увидит и не различит ничего. Но его самого уже не видел. Вместо человека, шло сплошное облако птиц, все усиливавших свои крики. По тому, как подвигалась вперед эта туча, скорее или медленнее, я заключал, быстро или тихо идет он. Когда она останавливалась – я понимал, что он, стоя на одной ноге и держась левою рукою за щель утеса, другою ногой ощупывает впереди наклон карниза. В одном месте, где карниз шел крутым скатом, он подвигался вперед так медленно, что мне отсюда снизу казалось, будто он совсем остановился. И только, когда я замечал выделявшиеся из тучи и остающиеся позади горбины выступа, я тогда только мог с уверенностью знать, что он миновал их и следовательно, хотя тихо, но идет вперед. Иногда он бежал по [144] отлогой плоскости – тогда крики становились громче и суета между гагками усиливалась. Старик-кормщик все время шептал молитву, из которой, сквозь стоны птиц, я только и мог различать “помози Боже, помози Боже...” Наконец, стая или туча зашла за склон утеса и пропала из глаз. Тут стало еще страшней. Мы только слышали, что он идет, по тревожному птичьему гаму. Никому из нас и в голову не могло придти, что он станет при такой обстановки собирать яйца. Наконец, послышался особенно резкий, особенно отчаянный крик гагок. – За весла! Огибай кекур (скалу). Навались, братцы, тихо проговорил кормщик. Но странно, что мы все услышали его голос сквозь шум бурунов, сквозь крики птиц. – Навались, навались, ребятушки. Выручай, товарища! Помози Боже, помози Боже. И лодка быстро, неожиданно быстро вылетела из заводи и стрелою понеслась, разбивая буруны и валы по тому же направлению, по какому недавно прошел малый. – Навались, навались, ребятушки... Помози Боже! Сотвори святую твою милость... У гребцов челюсти точно что-то свело, зубы были сжаты. Крупные капли пота проступали на лбу и падали. Руки делали какие-то особенные размахи: весла глубоко забирали воду и зорко глядел вперед кормщик, во время огибая подводные камни. Седые брови его нависли так, что и глаз не было бы видно из этих узких старческих щелок, если бы только они не сверкали такими острыми, словно воспаленными взглядами. Наконец, мы обогнули мыс, обошли утес и встретили нашего путешественника здравым и невредимым. Карниз тут спускался к самому морю. Никто не сказал ни слова, только все перекрестились. Перекрестился и парень. Он молча вошел в лодку и сел. Лицо его стало каким-то странным, землистым, точно его покрыл легкий слой пеплу. – Василий Иванович! проговорил он немного спустя и как-то надорвано звучал его голос. – Чего тебе? спросил я. – Христа ради... рому... Я покраснел от стыда, что не догадался предложить ему раньше. Он припал к горлышку бутылки и долго пил. Землистый цвет лица сменился румяным, глаза даже налились кровью и веки вспухли. Наконец, он оторвался от рому. [145] – Нате, братцы... на яичницу... Простите Христа ради... – Бог простит!.. угрюмо ответил кормщик. Сумка оказалась полною яиц... Парень спал вплоть до становища. А там проснулся, как встрепанный, только морщинка легла на лоб, да и сам он серьезнее смотрел как-то. Опасность старит и часто разом образовывает человека. В характере помора-промышленника сказывается не отвага, не сознательное презрение к жизни, а просто равнодушие к опасности. Он не презирает опасностей, потому что не знает что такое опасность; он не боится их, потому что не понимает, чего тут бояться... Как-то на месте, где поминутно плавали акулы, один паренек задумал купаться. Я его стал было останавливать, указывая на характеристические перья морского чудовища. – Чего тут?... недоумевал он. – Слава тебе Господи! Кольки разов!... Бывало это дело! И по самому тону его голоса видно было, что он, действительно, “не понимал опасности”. Тот помор, который, по свидетельству Соловцова, сидя на гробе товарища, играл на гармонике – не рисовался, не храбрился, не выказывал презрения к смерти. Может быть, просто сесть было некуда: везде острые камни гранитных пород, а тут удобно и ловко, да и “что ему делается!” Может быть, парень был связан с умершим дружбою и просто, играя на гармонике, отводил свое горе. Дело в том, что прими тот же самый факт другую форму, и никто в этом не нашел бы ничего предосудительного. У вас умерло нежно любимое существо. Ночь. Вы одни лицом к лицу с трупом. Тускло горят восковые свечи, кидая матовой отблеск на ее черты. Когда пламя их колеблется, черты будто оживляются, по лицу проходят какие-то тени. То кажется, что оно улыбнулось вам. Вот дрогнула его ресница, вот шевельнулись брови... И какая тишина кругом! А вы одни, – но между вами и ею стоить кто-то и что-то. Вы его чувствуете, вы почти осязаете, видите его – это ваши воспоминания о далеком прошлом. Вы снова переживаете все старые боли, снова улыбаетесь всем старым радостям. Первый поцелуй еще горит на губах ваших, первое слово любви робко звенит в воздухе. На вас пахнуло даже тем ароматом цветов, который разливался тогда по саду, вы словно слышите всплески реки, доносившиеся до вас в ту памятную, ласковую, лунную ночку. Вам и грустно, и радостно. Вы чувствуете, что потеряли ее, но что она никогда не перестанет жить в вашем сердце на зло смерти [146] и забвению. Бессознательно вы садитесь к роялю. Несколько рассеянных звуков, взятых вами, застыли в воздухе. А боль накипавшая в душе требует исхода, рвется грудь, вам хочется, чтоб ваши слезы разлились далеко чудными звуками горя и отчаяния – и вдохновенная импровизация в дивных сочетаниях мелодии, разносится кругом, и плачут под вашими руками клавиши, и плачет сам воздух, где, словно окрыленные, носятся эти гремучая слезы. Такая картина не возмутит вас. Вы понимаете тут и необходимость высказаться, излиться и можете воспроизвести всю прелесть, все поэтическое изящество такого горя... Но какая же разница между парнем из Поморья и этим глубоко чувствующим человеком? Та же, какая существует между гармонией и роялью, между его гнилою избою и вашею изящною квартирой, между тем простым деревянным гробом, кое-как сколоченным в пустыне, и этим покрытым парчою и усыпанным цветами... Я объехал весь этот берег, осмотрев прекрасные входы в губы Печенгу, Пазу и Нявдему, обставленные самыми причудливыми и красивыми скалами и утесами. Я подымался вверх по ним и мне улыбались их зеленеющие берега, на которых рассыпаны колонии и поселки переселенцев. Повсюду мне встречалась закипающая жизнь и деятельность, и немногие темные пятна сливались и пропадали в виду действительных подкупающих достоинств этой окраины, которая, быть может, для северной России призвана играть ту же роль, какую играет Крымское поморье для нашего юга. Сообщение по всему этому берегу чрезвычайно удобно. Вы вносите почтовую плату за пару лошадей по числу верст между становищами, и в каждом вам дают карбас или шняку с четырьмя гребцами и кормщиком. Таким образом вы можете объехать весь этот берег и осмотреть его подробно. Передо мною таким путем проехал молодой князь Голицын из Норвегии в Колу, а оттуда до Кандалакши реками и пешком. Разумеется, нужно только не бояться моря, не трусить, когда крутые валы его станут захлестывать вашу утлую лодку, когда они будут швырять ее с горба на горб, из бездны в бездну. В некоторых становищах мне приходилось садиться в шняки, наполненный трескою, и так ехать до следующих пунктов. Во время этого пути я сталкивался со многими поморами и колянами, и что бы ни говорили о них – я не знаю народа честнее и добродушнее этих бедных полярных тружеников.
[133] <<< Вернуться к оглавлению | Следующая глава >>>
© OCR Игнатенко Татьяна, 2011 © HTML И. Воинов, 2011
|
начало | 16 век | 17 век | 18 век | 19 век | 20 век | все карты | космо-снимки | библиотека | фонотека | фотоархив | услуги | о проекте | контакты | ссылки |