Статья написана по результатам
поездки автора в 1875 году на Мурманский берег. Дается
характеристика нескольких становищ Рыбачьего полуострова:
Типаново, Цып-наволок, Монастырское, Эйна, Земляное,
Малое Корабельное. Главное внимание уделено экономической
организации рыбных промыслов (феномен «покрута»), также
сравнивается бытовая обстановка на промыслах, даются
психологические характеристики норвежцев, лопарей, финнов
и саамов. Автор резко отрицательно отзывается о саамах
вообще, противопоставляя их «леность» и «тупость» отваге
и предприимчивости поморов.
А.П. Рыбачий полуостров: Воспоминания о
поездке на Ледовитый океан //Русский вестник. – 1876.
– №9. – С.5–65.
Рыбачий полуостров1
Воспоминания о поездке на Ледовитый океан
[5]
I.
Из Петербурга до Повенца мы ехали почтовым трактом
и ехали отлично. Но «Повенец миру конец», как говорит
местная поговорка, и, хотя это преувеличено, однако
все-таки в Повенце конец почтовой дороги и начало проселочной,
почти исключительно служащей для провоза сухой трески
с берегов Белого моря в Петербург.
Нам постоянно попадались навстречу длинные, возов по
пятидесяти, обозы этого товара, который проходит этим
трактом в количестве до 75.000 пудов. При каждой такой
встрече, которую спутник мой С—н предсказывал по запаху
верст за пять вперед, нам приходилось сво[6]рачивать
в сугробы и ждать иногда по получасу пока протянется
эта длинная вереница. Сворачивая с утоптанной дороги
в рыхлый снег, лошади и сани мгновенно погружались на
целый аршин, а благодаря неумелости ямщиков сани несколько
раз опрокидывались и вываливали нас с корзинами, чемоданами
и подушками. Обоз останавливался и начиналось подымание
саней, распутывание лошадей и отряхивание нас и вещей
от снега.
В настоящее время разными компаниями предположено устройство
трех соединительных путей между Онежским озером и Белым
морем: 1) Беломорско-Онежский канал от города Повенца
до сел. Сороки; 2) Вытегорско-Онежская узкоколейная
железная дорога, от гор. Вытегры до гор. Онеги, и 3)
Кемско-Повенецкая конно-железная дорога от гор. Повенца
до гор. Кеми. Против Вытегорско-Онежской железной дороги
имеются веские доводы, как например то, что Онежский
порт мелок и что торгового пути между Вытегрой и Онегой
никогда не было: летний путь идет на Архангельск, а
зимний на Повенец. Ввиду этих доводов осуществление
дороги едва ли оправдало бы произведенные на нее затраты.
Что же касается до канала и конно-железной дороги, то
трудно сказать что было [7]
бы для края полезнее; впрочем, трудно и сравнивать два
такие разнородные пути, разнородные по своему назначению
вообще и в настоящем случае, по кругу действия. Беломорско-Онежский
канал соединяет Белое море с Онежским озером и будет
иметь весьма важное значение, если окажется выгодным
провозить по нему в Архангельск те товары, которые требуются
чрез этот порт за границу: лен, пеньку, паклю, овес,
рожь и другие. Конно-железная дорога, по существующему
предположению, должна иметь крайними точками: на юге
Петербург и Рыбинск, а на севере Кильдинский порт на
Мурманском берегу2.
Я не специалист, и потому не могу сказать, насколько
осуществим этот последний проект, но нет, конечно, сомнения,
что железная дорога, соединив здешний край с самыми
людными центрами, имела бы огромное значение для развития
края. Наш Север крайне нуждается в железном сообщении,
хотя бы конном на первое время; и за то было бы большое
спасибо. А для того чтобы пускаться по тем дорогам,
по которым теперь ездят, нужно иметь порядочный запас
мужества.
Поморское население стоит на довольно высокой, сравнительно,
ступени развития. Морские промыслы действуют на народ
благотворно. Чем ближе мы подвигались к Белому морю,
тем заметнее становилось влияние того развивающего начала,
которое обыкновенно является спутником близости моря.
Кроме того, этот край никогда не знал татарского ига;
крепостного права здесь никогда не было. Пространство
между Петрозаводском и Повенцом населено корелами, бедным,
трудолюбивым, но совершенно непромышленным народом.
Вот уже несколько сот лет они бьются над возделыванием
своей неблагодарной почвы и не могут догадаться, что
в их краях промышленность должна быть не только подспорьем,
но главным источником существования. После Повенца начинаются
чистые новгородцы. Говорят они все на «ц», костюмы их
напоминают одеяние древних славян. [8]
Народ зажиточный и живет хорошо, чисто. Меня особенно
поразило ласковое их обращение с животными.
Нашим художникам, изучающим жизнь славян, не мешало
бы съездить в этот край, тем более что сообщение летом
очень легкое: от Петербурга до самого Повенца ходят
прекрасные пароходы. Я уверен, что из этой поездки они
извлекли бы много нового и интересного. Там еще и до
сих пор сохранились церкви, которые, судя по виду, очень
древни. Правда, что эти церкви деревянные и, следовательно,
не могут быть очень стары, но полагаю, что они строились
по образцу старых, разрушавшихся, так что тип их, вероятно,
древнее их самих. Наконец, третий тип населения составляют
поморы, то есть все живущие по берегу Белого моря от
Онеги до Кандалакши. Они составляют контингент трескового
промысла на Ледовитом океане и в их состав входят незначительною
частью коляне, то есть мещане и крестьяне города Колы.
Центр этого населения составляет город Кемь, как лежащий
в середине Поморья и имеющий прекрасную природную гавань.
В Кеми находится и шкиперское училище, которое только
в последнее время получило значение, так как избавляет
от воинской повинности; прежде одни недостаточные родители
отдавали туда своих детей, богачи же поморы относились
к нему с презрением. «Что это ты сыну спозаранку лоб
забрил», говорили они отцу, поместившему своего сына
в училище, намекая на военную фуражку без козырька,
какую носили воспитанники. Тем не менее, мне уже и теперь
случалось встречать молодых людей, получивших образование
в Кемском шкиперском училище и по нескольку лет кряду
ходивших по найму штурманами.
Обращусь к организации морских промыслов. Всех участников
в этом деле можно подразделить на три главных разряда:
хозяев, хозяйчиков3
и покрученников. Хозяева владеют палубными судами, на
которых доставляется в Петербург, огибая Норвегию, а
частью в Архангельск, взятая на Мурманском берегу и
купленная [9] в Норвегии,
рыба. В числе хозяев находятся петербургские купцы,
как Паллизен, Смолин и Ненюков, местные, т е. поморские
промышленники, как Савин, Воронин и др., и, наконец,
кольские купцы и мещане. Последние возят свою рыбу преимущественно
в Архангельск, за неимением больших судов, годных для
дальних рейсов. Ко второму разряду принадлежат владельцы
шняк, т.е. промысловых беспалубных судов, служащих исключительно
для лова рыбы. Шняка имеет в длину от пяти до семи сажен,
а в ширину около двух с половиною аршин и больше. Она
шьется из досок и формой похожа на те лодки, которые
делаются крестьянами на реках Ладожского бассейна: Волхове,
Сяси, Паше, Свири и Ояти. Разница заключается в том,
что лодки названных рек шьются посредством тонких и
гибких еловых или можжевеловых веток, из простого теса,
который пригибается к кокорам; в шняке же на два нижних
ряда идут доски вытесанные, уже в готовой изогнутой
форме, из целого бревна, и прошивается она крепкими
бечевками. Поэтому первые стоят от пятнадцати до двадцати
рублей, а шняка, вчерне, т.е. без оснастки, стоит до
шестидесяти рублей; оснастка шняки, как-то: устройство
кормовой каюты, чердака, т.е. отделения для уборки рыбы,
парусности и разных мелочей стоит еще до шестидесяти
рублей, поэтому не каждый помор имеет возможность обзавестись
шнякой. Некоторые из них владеют несколькими шняками,
пятью и больше, другие — одною, а многие не в состоянии
пробрести шняки и идут в покрут, становятся покрученниками.
Они идут партиями в четыре человека предлагать свои
услуги шняковладельцу, т.е. берут его промысловую лодку,
а сами становятся на ней рабочими. Из числа этих четырех
один назначается кормчим, «корщиком», по местному выражению,
а остальные — рядовыми.
Покрученники или рабочие не получают от хозяина никакой
платы, а участвуют в выгодах промысла на правах пайщиков.
Они являются ко владельцу шняки с пустыми руками; он
должен снабдить каждую шняку по меньшей мере двухмесячною
провизией, т.е. хлебом, крупой, чаем, сахаром, ромом,
и непременно рыболовными снастями. За все это хозяин
шняки получает две трети всей промысловой выручки, а
остальная треть делится меж[10]ду
покрученниками, причем кормчий получает добавление из
хозяйской доли и денежную от него награду от 10 до 50
рублей. Иногда хозяин шняки сам идет на промысел, но
это не изменяет способа раздела; он получает свою хозяйскую
часть и долю того покрученника, чью обязанность исправляет.
Во всяком случае, снаряжение шняки стоит довольно дорого,
а если их несколько, то для снабжения их всем необходимым,
для подъема и отправки рабочих, нужен оборотный капитал
рублей в семьсот и больше.
Бывает часто, что когда приходит время отправлять рабочих-покрученников
на промысел у хозяина шняк оказывается недохват в деньгах.
Это случается обыкновенно в конце февраля или начале
марта, когда подымается все Поморье и идет на океан
и когда прошлогодние доходы от промыслов уже поистощились.
Отправить покрученников необходимо, пропустить время,
значит пропустить и всю годовую прибыль, а отправить
их без денег нельзя. К этому времени, как раз, подъезжают
крупные рыбопромышленники из Петербурга, с запасом денег.
Тут начинается перебивание друг у друга поставщиков
рыбы, то есть шняковладельцев, задабривание их.
У крупных рыбопромышленников Мурманского берега свои
корабли, которые к началу промысла, то есть в последних
числах марта, подходят к месту нахождения факторий4
промышленников на Мурманском берегу. Владельцы кораблей
не держат рабочих для лова рыбы, а покупают или, правильнее
говоря, принимают рыбу, вылавливаемую шняками, на свои
корабли, где находятся весы для взвешивания привезенного
товара и где кормщику выдается квитанция (квиток) о
количестве принятых пудов рыбы. Понятно, что чем больше
шняк работает на одного промышленника-кораблевладельца,
чем скорее он нагрузит свои корабли и отправит их в
Петербург, тем ему выгоднее; корабль не простаивает
лишнего времени, а разгрузясь в Петербурге, может быть
зафрахтован до зимы еще под несколько рейсов. Поэтому
крупный промышленник, проезжая чрез Суму, Сороку и,
главное, чрез Кемь, а также и на дальнейшем пути следования
до самой [11] Колы, старается
привлечь на свою сторону как можно больше шняк. Способ
привлечения весьма прост; он заключается в ссужении
владельца шняк столь необходимыми ему деньгами. Этот
последний выдает вексель на занятую сумму и отдает приказ
своим кормщикам сдавать рыбу на корабли ссудившего рыбопромышленника,
который в отношении своего должника и его покрученников
называется хозяином. Кредит, которым пользуется владелец
шняк, находится в прямом отношении с числом их и простирается
от пятидесяти до двухсот рублей, редко больше. Но, благодаря
тому, что покрученники участвуют в промысле на правах
пайщиков, и они пользуются кредитом, «забираются» как
здесь говорят. Их кредит редко превышает двадцать пять
рублей на человека и зависит от благонадежности и искусства
кормчего, полного распорядителя шняки со времени прибытия
на океан; но личный кредит кормщика доходит и до пятидесяти
рублей. Конечно, покрученникам выдается тем более, чем
менее забрался хозяин шняки и наоборот, потому что их
долг лежит все-таки на его ответственности. Часть забранных
денег покрученники оставляют женам на лето, а часть
берут на дорогу.
В сущности это своеобразный способ найма рабочих, с
одной стороны избавляющий крупного промышленника от
известных всякому хозяину неприятностей найма рабочих,
заключения с ними часто нарушаемого условия и наблюдения
за рабочими во время промысла, а с другой — дающий возможность
шнякам продавать на сторону излишнюю рыбу. Участие покрученников
паями в выгодах промысла имеет то важное значение, что
как хозяин шняки, так равно кормщик и рядовые, в одинаковой
мере заинтересованы ходом дела. Тут нет того обоюдно
развращающего начала, которое часто встречается при
наемном труде, когда хозяин выгадывает как бы заставить
наемного наработать возможно больше, хотя бы и через
силу, а рабочий так и смотрит, как бы пролежать или
прогулять лишний хозяйский день, хотя бы и безо всякой
пользы для себя. Этот интерес к ходу промысла действует
развивающим образом на население. Простой рядовой основательно
и вполне изучает дело и, [12]
чуть у него заведется лишняя копейка, сам становится
судохозяином.
Нечего и говорить какую огромную пользу, при таком
складе промысла, принесло бы открытие в крае, например
в Кеми, Онеге или Коле, ссудного учреждения, которое
могло бы освободить население от тяжелой необходимости
одолжаться у частных лиц. В какой форме и на каких основаниях
лучше всего могло бы быть устроено подобное учреждение,
трудно сказать утвердительно; но я думаю, что наибольшую
пользу для края принесли бы, по крайней мере, на первое
время, ссудо-сберегательные товарищества, как кредитные
учреждения наиболее доступные мелким промышленникам,
а за ними непосредственно должно бы следовать общество
взаимного страхования с допущением в члены не только
владельцев больших палубных судов, но и владельцев шняк.
Вот, в общих чертах, ход промыслов на океане. К сожалению,
и тут является столь знакомое промышленным странам злоупотребление
господством капитала. Крупные промышленники пользуются
тем, что ссудив хозяина шняки деньгами, ставят его в
совершенную от себя зависимость и употребляют все усилия,
чтобы не давать ему возможности выйти из этого положения;
в этом их прямая выгода. Заручившись известным количеством
должников, а вместе с тем большим или меньшим числом
промысловых шняк, крупный рыботорговец не боится уже
остаться без груза. Он знает, что и на будущий год к
нему обратятся за ссудою те же самые промышленника,
которые, поэтому, употребят все усилия, чтоб аккуратно
рассчитаться с ним; таким образом, он имеет возможность
устанавливать во время промысла цену на рыбу. Конечно,
конкуренция не дает ему слишком большого простора; но
она здесь еще в младенческом возрасте, хотя влияние
ее уже заметно. Так, каждое значительное повышение цен
на рыбу совпадало с годом прибытия на Мурманский берег
какого-нибудь нового крупного промышленника, который,
желая привлечь поморов на свою сторону, набивал цены.
На следующий год он, впрочем, уже переставал быть новичком
и действовал согласно со своими товарищами по промыслу.
[13]
Хотя я и говорю, что конкуренция не позволяет слишком
сбивать цен, но это «слишком» весьма эластично. Не следует
забывать, что владелец шняки должник и что сдавая рыбу
не своему хозяину-кредитору, а постороннему, он только
из двух зол выбирает меньшее. Вексель им выдан не на
срок, а по предъявлении, и в случае неисполнения с его
стороны или со стороны его корщика обещания может быть
предъявлен ко взысканию, так что ему приходится изворачиваться
с петлей на шее, а к тому же и кредит его падает; неаккуратные
должники известны наперечет и их избегают крупные промышленники.
Ввиду всего этого, хотя мне и приходилось слышать обвинения
против поморов за неисполнение обязательств, но едва
ли их можно обвинять безусловно; такая неисправность
бывает в большей части случаев вынужденная и виновными
являются скорее сами хозяева-промышленники.
Прибавим, что большинство крупных промышленников берут
проценты за ссуживаемые деньги. В сущности, этот аванс
денег не составляет ссуды, его правильнее приравнять
к задаткам, выдаваемым при подрядах, с тою разницей,
что тут нет залогов. Таким образом, нет достаточного
основания брать проценты на такого рода авансы. Некоторые
промышленники, как например Смолин, и действуют сообразно
с этим, не берут процентов. У других же, напротив, деньги
выдаются вперед не иначе как за проценты да еще за весьма
крупные: по десяти и по пятнадцати процентов в два месяца,
и кроме того не вся сумма выдается наличными деньгами,
а только часть ее, другая же часть — товаром, на который
опять-таки берется хороший барыш.
Поселения Мурманского берега разделяются на три разряда:
становища, колонии и фактории.
Становища состоят из небольших избушек, построенных
на скорую руку из половинчатых бревен, иногда просто
из толстых горбылей и служат пристанищем для крестьян-промышленников
на время пребывания их на Мурманском берегу. Нечего
и говорить о неудобстве этих помещений: они сыры, холодны,
тесны, темны и дымны; все санитарные условия точно умышленно
нарушаются в этих жилищах самым радикальным образом,
Одно [14] то, что десяток
или два людей помещается на пространстве каких-нибудь
четырех-шести квадратных сажен, и в случае непогоды
живут в таких балаганчиках понедельно почти безвыходно,
может дать понятие о той атмосфере, которою приходится
им дышать.
Колонии составляют постоянные поселения Мурманского
берега и образуют из себя отдельную колонистскую волость.
Чтобы привлечь желающих заселить край, мурманским колонистам
дарованы были в 1868 году некоторые льготы, как-то:
право беспошлинной торговли иностранными товарами на
местах их поселения, право на получение правительственных
субсидий и льготы в натуральных повинностях. Большинство
колонистов до последнего времени были норвежские и финляндские
переселенцы. Только в последние два-три года многие
из кольских мещан стали записываться в колонисты.
Фактории считаются не поселениями, а лишь промысловыми
заведениями. Фактористы пользуются теми же торговыми
привилегиями, как и колонисты, но не составляют постоянного
местного населения и не приписаны к колонистской волости.
Фактористы суть крупные рыбопромышленники, ведущие торговлю
рыбой с Петербургом. В настоящее время на Мурманском
берегу считается три фактории: Паллизена — в Корабельной,
Смолина — в Цып-наволоке и Савина — в Шельпиных; кроме
того, в нынешнем году подано два заявления о желании
устроить новые фактории.
При каждой фактории и у большинства зажиточных колонистов
находится лавка с продажей всего потребляемого поморскими,
кольскими и норвежскими промышленниками. Тут можно найти:
материи для платья, готовые костюмы, парусину, снасти,
свечи, посуду, хлеб в муке и печеный, крупу, гвозди,
ром и даже шампанское, хотя скверное, но и оно продается
довольно успешно. Промышленник-крестьянин знает, что
шампанское пьют хозяева, купцы, и что оно дорогое вино,
а тут ему дают хоть и фальсификацию, но под названием
шампанского (и пробка хлопает) и все это удовольствие
за полтора, за два рубля. Он и берет. Знай-де наших!
Кстати, приведу здесь слышанные мной рассказы о приемке
рыбы, не ручаясь, впрочем, за их достоверность. Когда
шняки возвращаются из океана с рыбой, то коман[15]да
разделяется: двое идут в стан, то есть в промысловую
избу, готовить обед или ужин, смотря по времени, а двое
остаются в шняке и разделывают рыбу. Сперва отрубают
ей голову, потом разрезают ее вдоль от шеи до хвоста,
и печенку (воюксу) откладывают отдельно, а голову и
внутренности бросают в воду; затем едут на корабль своего
хозяина и перебрасывают на палубу всю рыбу. Рыба взвешивается,
укладывается в трюм корабля и тотчас же солится. Но
при этом бывают следующие случаи: подходит шняка к кораблю,
а приемщик видит, что промышленники мокры и прозябли.
Он приглашает их всех на корабль обогреться, и тут их
ожидает пунш из скверного, дешевого рома; но недостаток
качества заменяется количеством. Продрогнувший покрученник
не остановится, разумеется, на первом стакане, а его
еще угощают, ублажают, особенно кормщика. С хмельною
головой и помутившимися мыслями подходит он к весам,
и начинается сдача рыбы. Здесь существует обычай давать
привес при сдаче рыбы, поход, как говорят поморы. Но
привес привесу рознь. Пьяный кормщик, размягченный пуншем,
хочет дать непременно такой поход, чтобы доска весов
коснулась пола, а ловкий корабельщик подвесил весы так,
что до полу остается целый аршин. Кормщик стоит тут
же, едва держась на ногах, и то и дело покрикивает на
рабочих «накинь еще». Кончается тем, что коромысло весов
становится почти вертикально, накинуто лишних пудов
тридцать-сорок рыбы; кормщик выпивает еще приличное
количество какого-то скипидара, получает Бог знает какой
расчет и кое-как добирается до берега. Бывает и так,
что кормщик и рядовые напиваются до такой степени, что
их на веревках спускают в шняку, отталкивают от корабля
и пускают на произвол судьбы — авось выкинет на берег.
Всесилен этот «авось» — несчастий при подобных случаях
сколько известно не было.
Существует предание о том, с чего начал богатеть один
знаменитый некогда и влиятельный промышленник Мурманского
берега, игравший важную роль в бывшем Обществе Беломорско-Мурманского
пароходства. Вот как было дело: реки северо-западной
части Кольского полуострова богаты семгой, лов которой
принадлежит об[16]ществам
лопарей. Промышленник заключил условие с лопарями, по
которому они обязывались продавать семгу исключительно
ему. Улов оказался особенно обильный. Начался прием,
повесили весы в лопарской избе, а на стол поставили
ведро водки. Дурковатые лопари уселись вокруг стола
и ну прихлебывать из ведра деревянными ложками. Взвешивание
шло очень медленно, и хозяин отгонял от весов одного
лопаря за другим под предлогом, что они не умеют с весами
обращаться. Наконец, когда вина значительно поубавилось,
он, как будто, вышел из терпения: «Да что, ребята, дело-то
у нас как тихо идет; ведь скорее покончим, коли станем
принимать поштучно; сколько штук придется на десять
пудов, по стольку и будем считать». Лопари согласились.
Стали прикидывать на весах, сколько штук семги вытянет
десять пудов; а хозяин между тем не дремал, он не поленился
собственноручно помочь рабочим, да самую мелкую семгу
и набросал на доску весов. Свесили, пересчитали. «Ну,
теперь, ребята, давай поштучно». Оставалась уже почти
одна крупная рыба и, расчислив количество штук на пуды,
вышло около семи сот пудов. За это число лопари и получили
попудные деньги; а пришла семга в Архангельск, стали
продавать и продали без малого тысячу четыреста пудов.
II.
Из Кеми мы выехали 28 марта в Кандалакшу. По дороге
приходилось переезжать чрез множество губ Белого моря.
Погода стояла великолепная в первый день поездки. Еще
в Кеми солнце грело настолько, что термометр показывал
16° тепла, на припеке, разумеется, и мы целый день сидели
с открытыми окнами. Но такая погода простояла недолго.
Верст сто за Кемью небо стало заволакивать сплошным
слоем серых облаков и пошел снег. В Петербурге мы не
имеем понятия о таком снеге. Спускается сверху тихо,
ровно, на необъятном пространстве белая масса чего-то
мокрого, липкого, вязкого. Валится, валится, конца не
дождешься; и продолжается это по целым суткам, иногда,
как говорят, по целым неде[17]лям,
нисколько не усиливаясь и не ослабевая. Это производит
какое-то одуряющее впечатление, чувствуешь такую унизительную
слабость пред этою спокойною, холодною силой. К тому
же тихая езда, почтового тракта нет, лошади скверные,
дорога еще хуже: узкая, избитая; делаешь верст восемьдесят
в сутки и это еще хорошо, а то и меньше. Может быть,
все это действовало вместе, но я чувствовал себя раздавленным
в течение четырех суток этого трехсотверстного перегона.
Когда мы подъезжали к Кандалакше, стал подниматься
ветер, от которого морские приливы надувались более
обыкновенного и подсачивали пролегающую по губам дорогу;
опасности пока не было, потому что подсочен был верхний
слой снега, а под ним стоял еще крепкий лед; могло только
предстоять неприятное купанье в соленой воде, чего,
во всяком случае, нельзя было бы назвать теплою морскою
ванной, но мы избавились от этого удовольствия.
Наконец последняя станция до Кандалакши. Остается 27
верст и хотя уже восемь часов вечера, а мы дали себе
слово не пускаться в дорогу на ночь, но соблазн покончить
с беломорскими губами был слишком велик: пустились в
путь.
Эта единственная неосторожность, которую мы сделали,
кончилась счастливо, но вперед я буду благоразумнее.
Выехали прямо на губу; дорога славная и лошаденки бегут
бойко. Вдруг на полгубе ямщик сворачивает в сторону
и катит целиком. Дорога осталась вправо. Смотрим, посреди
ее что-то вроде проруби.
— Это что же такое? — спрашиваем у ямщика.
— Это-то, а продушина.
— Какая продушина?
— А сквозная, — заметил он с величайшим хладнокровием.
— А губа у вас глубокая?
— У нас, братец ты мой, место хорошее, глубокое; пароход
к самому берегу подходил, — а сам улыбается очень самодовольно.
Между тем предстояло перебраться еще через пять губ,
из которых, по словам ямщика, плоха была четвертая и
последняя. Вторую губу переехали хорошо, на третьей
же начались [18] наши невзгоды.
Лед у самого берега встал очень неровно, образовались
целые ледяные горы. Стали перебираться через них, уносная
лошадь (здесь ездят цугом) запуталась, бросилась в сторону,
за нею коренная, сани опрокинулись и мы вылетели в снег.
Это удовольствие повторилось и у противоположного берега,
где опять пришлось перебираться через ледяные горы.
До четвертой губы оставалось верст шесть, а было уже
половина десятого и почти совершенно смерклось, к тому
же небо гуще прежнего заволоклось тучами, пошел снег,
поднялся ветер. Пока ехали лесом — ничего, но вот и
четвертая губа, место, открытое на пять верст в ширину,
а в длину... там уже Белое море и метель во всем разгуле.
Остановились. Что делать? Думали уже переночевать в
лесу, дождаться света. Видя, что мой спутник колеблется,
мне захотелось похрабриться пред ним.
— Не терять же времени, — сказал я,— если не видать
дороги, то пойдемте пешком отыскивать ее, а сани пусть
едут сзади.
Сказано — сделано. Взяли по палке в руки и отправились
пешком отыскивать дорогу. С лишком два с половиною часа
мы тащились эти пять верст. С моря дул сильный, холодный
ветер, погоняя тучи свежей пыли; несколько раз приходилось
останавливаться и поворачиваться спиной к ветру, чтоб
отдохнуть немного; снегом так и залепляло глаза. Несколько
тоже раз приходилось сворачивать в сторону, когда под
ногами чувствовался мокрый снег, что означало ненадежный
лед впереди. Скверные часы мы провели тогда в темноте
при вьюге и не зная что у нас под ногами. А тут, как
нарочно, ямщик объявил нам, что он уже десять дней не
ездил по этой дороге; в эти же десять дней были и оттепели
и морские ветры, совершено изменившие состояние льда.
Наконец, выбрались на берег и тут почувствовали такую
усталость, что решились остановиться, благо лес и не
так заносит снегом, а со светом переехать чрез шестую
губу. Так мы и сделали. Что было дальше, я не помню;
проснулся я, когда сани остановились. Открываю глаза
и вижу, что мы стоим пред избой в деревне.
— Что такое?
— Кандалакша, приехали.
[19]
Какое приятное пробуждение!
В Кандалакше мы решили провести день, переночевать
и отправиться на следующий день в Колу, за 215 верст.
Первую станцию можно было проехать еще на лошадях, а
далее, от станции Зашейка, на оленях по озеру Имандре.
Еще в Кандалакше к нам явилось какое-то чучело, опутанное
оленьею шкурой. Это приходил лопарь узнать сколько потребуется
оленей.
Как было решено, мы выехали из Кандалакши на следующий
день и скоро добрались до первой лопарской станции.
Стоит на пригорке в совершенно безлюдной местности избушка,
крытая по жердям мхом, величиною чуть-чуть побольше
крестьянских бань в наших северных губерниях. Всего
одна комната, вход прямо с улицы, внутри грязь, вонь;
тут помещается грязное лопарское семейство; на полу,
на столах, на скамьях разбросаны куски рыбы и рыбьи
кости — остатки лопарского обеда; сюда же приходят и
лопари-ямщики обогреться и смотрят на нас, выпуча глаза.
И в таком-то помещении, извольте, на каждой станции
ждать часа по два, по три, пока пригонят из лесу оленей,
которых туда спускают на корм (в кегры, как называют
лопари моховые пастбища); тут же извольте обедать и
пить чай, а два раза нам приходилось ночевать в этих
избах за непроездными вьюгами.
С непривычки мне отвратительно было оставаться в избе
(после я привык и спал в этой грязи мертвым сном). Я
вышел смотреть, как загоняют оленей из лесу. Для этого
лопари держат особой породы небольших черных собак,
которых пускают в кегры за оленями. Надо знать, что
олень боится всего черного, так что когда, во время
езды, он начинает приотставать, стоит махнуть чем-нибудь
черным (мы махали рукавицами наших шуб) и испуганный
олень бросается опрометью вперед. Увидя черную собаку,
которая очень ловко маневрирует, отрезая дорогу в глубь
леса, олени бросаются на открытое место и как вихрь
несутся крупною рысью. Если в это время они увидят лопаря,
который всегда старается встать на самом видном месте,
то прямо несутся к нему — в нем только и спасение. Собака,
выгнав оленей из лесу и видя, что они бегут на лопаря,
останавливается и смотрит, чем дело кончится. Когда
олени пойманы, то вся [20]
эта беготня прекращается, все остаются очень довольны:
собака идет за своею порцией рыбы, Лопарь надевает оленям
игны5
и ведет их запрягать, а олени очень счастливы, что избавились
от такой ужасной опасности. Но не всегда гонка кончается
сразу; случается, что ошалевшие от страха олени пролетят
мимо лопаря, не заметив его, и тогда собаке опять работа
— забегать с противоположной стороны и снова гнать эту
шальную компанию. Иногда на это проходит по нескольку
часов, а вы в это время извольте сидеть в отвратительной
атмосфере лопарской избы. Хорошо еще если погода позволяет
оставаться на воздухе. Так и было со мной; погода стояла
великолепная, и я все время любовался травлей. Олень,
горбатый и некрасивый в упряжи, становится замечательно
грациозен и даже величествен, когда бежит испуганный
и ищет спасения; откинув голову назад, выставив грудь,
он широко несет задние ноги, а передние выкидывает на
зависть любому Хреновскому рысаку.
Но вот нам запрягли оленей, и мы тронулись.
Упряжка очень несложная: оленю надевают на шею широкий
ремень в виде лямки, веревку от этой лямки пропускают
ему между ног, а к веревке пристегивают терёжку6;
в руки вам дают игну, то есть веревку, конец которой
надет на рога оленя и в этом корыте с подобною оснасткой
извольте ехать как знаете. Главное сохранить равновесие,
что с широким полозом не трудно, но попадись терёжка
с узким полозом — чистая каторга. Это, впрочем, относится
только к гладкой дороге, на ухабах же, а они здесь бывают
в сажень глубины, недостаточно одного сохранения равновесия,
надо еще управлять терёжкой, чтоб объезжать их. Управлять
оленем невозможно, потому что игна служит только чтоб
его останавливать. Впрочем, лопари как-то ухитряются
править игной, но как они это делают, я решительно не
мог понять. Впереди каравана всегда едет лопарь в терёжке,
запряженной так называемым передовым оленем; мо[21]жет
быть этот олень приучен понимать особые движения игны;
во всяком случае, хороший передовой олень никогда не
собьется с дороги, как бы она ни была занесена снегом.
Остальные олени бегут уже за передовым, и нет никаких
сил заставить их обогнать его, разве и в караване попадется
передовой: тогда между ними является соперничество и
приходится задерживать своего оленя, чтоб ехать по проложенному
следу.
По озеру Имандре (90 верст) мы проехали отлично. Дорога
гладкая, ни одного ухаба, ни одного косогора по всей
этой огромной равнине. Погода стояла хорошая. По берегам
озера громоздятся засыпанные снегом горы и дают чрезвычайно
красивые эффекты солнечного освещения. Совсем не то
было ехать после Имандры. Начались ухабы, горы, раскаты;
пред нами проехали здесь без малого 3.000 человек поморов-промышленников
и совершенно разбили дорогу; а тут еще в продолжение
двух дней шел снег с такою метелью, что невозможно было
ехать дальше и два раза пришлось ночевать.
По гористой дороге на оленях ехать очень неудобно.
Терёжка, при спуске с горы подкатывается оленю под ноги,
олень пугается и несется как бешеный, того и гляди,
что вскочит в переднюю терёжку, или сзади кто-нибудь
налетит. При том еще дорога пролегает лесом, и только
не досмотришь на раскате, как терёжка налетит на дерево
и конечно вдребезги, да и голова может подвергнуться
той же участи. Предупрежденный, я тормозил на горах
рукой, опуская ее в рыхлый снег.
Последнюю станцию пред Колой пришлось ехать рекой,
а пред самым городом надо было объезжать пороги по прибрежному
косогору с ежеминутною опасностью свалиться в полынью,
выбитую на льду быстротой течения. Раза два терёжку
увлекало по косогору к полынье, и олень не в состоянии
был ее вытянуть; приходилось проворно выскакивать из
терёжки и, держась за нее руками, выбираться наверх,
где ровнее дорога, ползком, потому что на ногах не удержаться,
слишком крут косогор и при том гололедица.
Наконец, 3 апреля мы приехали в Колу. При доме, в котором
мы остановились, оказалась баня и на наше счастье была
истоплена; мы ею тотчас же и воспользовались. Это [22]
было необходимо, потому что лопарские избы оставили
нам очень неприятные воспоминания.
Когда мы уезжали из Петербурга, отец моего спутника
взял с нас два обещания: не пускаться ночью по беломорским
губам, и ехать из Колы в Цып-наволок сухим путем, на
оленях, а не морем. Первого обещания мы не исполнили
и раскаялись; хотелось, по крайней мере, исполнить второе,
но и это не удалось. На оленях ехать уже было нельзя,
дорога распустилась и реки во многих местах прошли.
Таким образом, необходимость заставила нас выбрать водяной
путь, но для этого надо было подождать: во-первых, попутного
ветра, а он был как раз противный; во-вторых, ясной
погоды, а все это время со стороны океана подымалась
«стенка» (темно-серая туманная полоса в длину всего
горизонта) и погоняла снеговые тучи с порывистым ветром.
Наконец, надо было ждать отправления под Цып-наволок
одного из кольских судов, которых тут и стояло до шести,
но все еще не были готовы к отплытию. Этих-то трех условий
мы и прождали почти три недели.
К средине Пасхи погода начала поправляться: ветер стихает
и над океаном становится яснее — значит, будет перемена
ветра. Суда готовятся в путь. Одно из них, трехмачтовая
ладья (8—10 саж. длины и около 21/2
саж. ширины) купца Филиппова отходит под Цып-наволок
в понедельник на Фоминой и хозяин взялся доставить нас
на место. Мало-помалу Кольская губа начинает оживляться;
то и дело шмыгают карбасы от берега к судам; на судах
оживленная деятельность.
Вот уже шняки готовы, вздернули паруса и побежали на
свежем ветре в океан на промысел. Понемногу стали трогаться
и большие суда; в пятницу пошла по губе, с надутыми
парусами, шкуна крестьянина Дьячкова; она идет в Корабельную
бухту, к фактории Паллизена, три версты не доходя Цып-наволока.
В воскресенье, рано утром, ушла в Норвегию, в город
Вардэ, шкуна купца Моловистова. Моловистов считается
опытным моряком, если он поднялся — значит можно идти.
Все это было для нас очень утешительно.
Наконец, в понедельник вечером, тронулись и мы. Ладья
Филиппова стояла верстах в пятнадцати от Колы [23]
и грузилась дровами. Эта пятнадцать верст мы пролетели
на шняке в какой-нибудь час. Славный был попутный ветер.
Едва мы вошли на ладью и снят был багаж с нашей шняки,
как каптейн (капитан), то есть Филиппов, приказал выкатывать
якорь и подымать паруса. Мы вошли в каюту, чтобы не
мешать и через полчаса почувствовали легкое покачивание,
плеск волн и журчание воды. Ладья была на ходу.
— Завтра в полдень, если продержится этот ветер, будем
на месте, — говорил Филиппов. Но ветер не продержался.
Было около двух часов ночи, и мы разместились кое-как
на ночлег. Каютка низкая, грязная, тесная. Из Колы с
нами ехали двое чиновников полиции и доктор. Они ежегодно
выезжают на Мурманский берег, на время промысла, за
неимением там других властей. Одного из них сопровождала
жена, так что нас собралась компания в семь человек.
Одну койку заняла наша спутница, в другую, а их всего
было две, тоже кто-то забрался, пол был весь заставлен
корзинами с провизией, чемоданами и разным хламом, так
что я должен был спать почти стоя, прислонясь к стене
и нагнув голову — потолок мешал. Я тогда еще не знал
о существовании на ладье трюма, нагруженного дровами,
но не вплоть до палубы: можно было проползти туда между
дровами и бимсами и лечь. Правда, ползти было не легко,
но зато можно было спать в растяжку. Так и сделали Филиппов
и еще кто-то из наших пассажиров и, как говорят, отлично
выспались.
В пять часов утра меня разбудила усилившаяся качка,
но журчания струи воды, какое бывает во время движения,
уже не было слышно. Ладья стояла. Я. выбежал на палубу,
паруса спущены. «Что случилось, отчего мы стоим?» Оказалось,
что поднялся противный ветер, и мы уже около часа стоим
на якоре.
Я стал смотреть вокруг. Ладья была еще в Кольской губе;
от берега до берега версты две с лишком. Берега голые,
крутые скалы, в значительной степени еще покрытые снегом;
посреди губы возвышается остров — такая же унылая скала,
крест поставлен на острове. Вероятно, тут разбилось
какое-нибудь судно, и спасшиеся сколотили [24]
этот крест из обломков. Вокруг креста сидят длинношеие
гаги и черные, матовые бакланы, расправляя крылья на
утреннем солнце; тюлени высовывают свои морды из воды,
тоже на солнце полюбоваться.
Качка усилилась, потому что ветром нагнало с океана
волн. Там, на просторе, они ходят стройно, плавно одна
за другой, а здесь стиснутые в непривычные для них берега,
болтаются в беспорядке, непоследовательно, одна волна
наскакивает на другую, и все это отзывается на нашей
ладье, которая перекачивается во все стороны. А впереди,
верстах в пятнадцати, что-то даже не похожее на воду:
ходят какие-то черные горы, то опускаясь, то подымаясь.
Это океан; он изволит волноваться. Самое неприятное
в плавании — такое неопределенное стояние на одном месте
с бесцельным и решительно никому не нужным качанием
из стороны в сторону.
Стала понемногу выползать и остальная публика. У всех
лица вытянулись, смотрим друг на друга враждебно, не
знаем на сколько времени мы осуждены встречать все тех
же личностей, на каком-нибудь десятке-другом квадратных
сажен. Морской болезни ни у кого из нас не было, кроме,
впрочем, нашей дамы; она сидела бледная, обескураженная
в своей койке и ее едва уговорили выйти на палубу.
Между тем ветер все крепчал и продолжал нагонять морское
волнение. Показалась какая-то шкуна из океана и несется
к вам в губу.
«А ведь это Андрей Моловистов — первый признал Филиппов,
— ишь, одни только марселя несет, а как катит; должно
быть трепануло его, что в губу спасаться идет».
Действительно оказалось, что это старик Моловистов,
вышедший сутками раньше нас в Норвегию. Он не попал
туда; и теперь, давай Бог воли, удирал от шторма. Остановился
невдалеке от нас. Ждем, что к нам приедет — все-таки
новое лицо, а на воде это такая редкость, но ему ехать
не на чем, карбас хотя и висит на боканцах, но дно у
него пробито. Послали за ним свой карбас. Приехал почтенный
старик и рассказывает, что его уже захватил один шторм,
волною полный карбас и налило, так что судно стало кренить;
ну и вырубили дно, ничего больше не оставалось делать.
Мы потужили о старике, [25]
а внутренне порадовались, что сами не сунулись в море,
как Гомеровы Треки:
— в сокрушеньи великом о милых мертвых; Но
радуясь в сердце, что сами спаслися от смерти.
Прошли первые впечатления встречи на воде. Моловистов
опять отплыл к себе на шкуну, и нами с новою силой овладела
непроходимая скука. Нигде места не найдем. Филиппов,
видя такое плачевное настроение духа, предложил нам
съехать на берег. Верстах в четырех по небольшой реке,
впадающей в губу, было несколько жилых изб. Разумеется,
мы с радостью согласились; нам снарядили шлюпку, которая
все время шла у нас на буксире, и мы отправились. Я
почему-то внушил к себе уважение Филиппову и его команде;
может быть то обстоятельство, что мне случалось выносить
непогоду на Ладожском озере, придавало мне храбрости,
а моряки очень уважают это качество в дилетанте. Так
или иначе, но меня назначили как бы начальником десанта,
поручив мне наблюдать за ветром и, в случае попутного,
немедленно возвращаться назад. Тем не менее, мы взяли
провизии на трое суток. Так как мы стояли ближе к левому
берегу, а речка Средняя, куда мы ехали, находится на
правом, то нам до входа в нее приходилось сделать поперек
губы около полутора верст.
Когда мы отошли от ладьи, было довольно тихо, но как
вышли на средину губы и наткнулись на забредшие сюда
волны океана, то стало жутко. На океане эти же воды
не показались бы велики; их приходилось бы сравнивать
с громадною массой воды — но тут они казались колоссальны.
Это не то мелочное, торопливое выплескивание, какое
видим на Неве. Нет, морская волна не торопится; она
тихо, плавно подойдет к лодке, подымет ее сажени на
две вверх, и потом, также шутя, бросит вниз. Самое неприятное
впечатление производит приближение воды; подымается
эта громада над самою головой, так и кажется, что вот-вот
зальет; невольно согнешься; никак не свыкнешься с мыслью,
что и шлюпка подымется на нее. Все мы струсили. Доктор
безо всякой надобности закричал что-то очень непоследовательное
на матросов, а сам крепко захватился обеими руками за
что попало; один из чинов[26]ников
сидел, вытянув шею вперед, точно собирался куда-то броситься.
Приехав в становище напились чаю, поужинали, выпив
приличное количество скверной моховой водки и повалились
все спать, кто на шубе, кто на оленьей шкуре, заменяющей
здесь постель. Скажу, между прочим, что шкуры эти, благодаря
хрупкости волоса, до такой степени линяют, что когда
полежишь на них, то сам станешь похож на оленя. Я хотел
было купить несколько штук, но не мог выбрать ни одной
порядочной.
На следующее утро, в половине седьмого, меня как будто
дернуло что-то. Я вскочил, вокруг все еще спит; посмотрел
в окно, вижу на юго-востоке поднялась завеса, показалось
голубое небо; стало быть, ветер оттуда и нам попутный.
Я выбежал на улицу, один из наших матросов идет ко мне
с берега.
«Ехать пора, поветерь есть и вода на убыль пошла; поторопитесь,
а то шняка обмелеет».
Я бросился опять назад, вбежал в избу и хлопнул дверью;
все вскочили как наэлектризованные.
«Господа, скорее собирайтесь, а то шняку не сдвинем,
ветер попутный».
И закопошился мой десант. Кто подушки и одеяла завертывает
в ремни, кто сапоги натягивает, кто корзины с провизией
увязывает. В десять минут все было готово; разместились
в шняку, надулся парус, и мы побежали по зеркальной
почти поверхности.
На ладью попали вовремя; там только что встали и, увидав
попутный ветер, готовили паруса. С нашим прибытием загремели
цепи и начали катать якорь. Мы скоро тронулись. Погода
стояла великолепная, солнце ярко светило, но впереди,
на океане, все гуляли те же черные горы. Губа становилась
все шире и шире по мере приближения к океану, а с этим
вместе усиливалось и волнение. Ладью сильно покачивало.
Проходя мимо пахт7,
составляющих горло Кольской губы, штурман рассказал
предание, сложившееся об этой местности, не очень впрочем
складное, без начала, без конца, без морали. Вот что
гласит предание:
[27]
Лет пятьдесят тому назад под этими пахтами было пропасть
рыбы, по большей части семги, но рыба эта не могла подыматься
дальше по губе и не проходила в реки, потому что на
пахтах сидел черт, запирал дальнейший ход рыбе и не
давал ловить никому. Да и судам проходить было очень
опасно; проходили невредимо только те, на которых команда
спала: в это время ангел охранял. За сим в рассказе
является несообразность в числах. Лет де четыреста тому
назад жил в Коле уважаемый всеми протопоп Авраамий;
черт и повадился соблазнять протопопа. Только что последний
начнет служить обедню, как видит в окно что к жене его,
в его дом, идет черт в виде любовника (что это за вид,
я не знаю и не мог добиться). Таким образом, делал черт
каждое воскресенье, каждый праздник; в эти дни он покидал
свой пост на пахтах и являлся в Колу дразнить протопопа.
Тот и дьякона посылал караулить и время обедни переменял,
ничто не помогало. Наконец отцу протопопу невмоготу
стало. В одно воскресенье он выбежал из церкви, не окончив
обедни, прибежал домой, не нашед, разумеется, у жены
никого, но, тем не менее, зарезал ее; затем положил
ее в маленький челнок, сел сам и отправился в Архангельск.
Четверо суток он плыл не евши не пивши. Дальнейшая судьба
его неизвестна. Предание оканчивается тем, что, проезжая
мимо пахт, протопоп с проклятием обратился к черту и
с тех пор проход под пахтами стад свободен как для рыбы,
так и для промышленников.
«А то прежде чиста беда, — окончил рассказчик; — никак
рыбы не можно было промышлять».
Замечательно первобытно.
Между тем с юго-востока небо начало застилаться и хмуриться.
Филиппов оглядывался в ту сторону, ему это видно не
нравилось и на наивный вопрос одного из пассажиров,
опасны ли эти облака, сухо отвечал: «дойдем, ничего».
Ладья быстро двигалась вперед. Вот прошли уже пахты,
черные горы на океане превратились в зеленоватые с белыми
хребтами; это были настоящие морские валы (взводень,
по местному названию), как на картинах Айвазовского.
Вот правый берег круто отошел в сторону и показался
остров Кильдин.
[28]
Мы в океане.
Ветер стал заметно свежеть, и наше судно делало огромные
размахи на волнах. Я пошел к рулю, где стоял Филиппов,
наблюдая за компасом. Чтобы попасть в Цып-наволок нам
следовало бы держать курс на северо-запад, а между тем
мы шли на чистый север. Я спросил Филиппова, почему
это мы отклоняемся вправо:
«Боюсь снег пойдет, — отвечал он, — тогда темно станет,
того и гляди на берег наскочишь; а там, как поравняемся
с местом, сразу завернем налево и войдем, на бейдевинде,
в бухту».
Опасения Филиппова сбылись. Когда мы уже шли голомянно8,
ветер стал еще крепче и постоянно наносил на нас хлопья
снега, хотя небо над нами было еще чисто. Мало-помалу
небо совершенно заволоклось, хлопья снега налетали все
чаще и чаще, и повалил тот ужасный северный снег, о
котором я говорил выше; но благодаря быстрому движению
ладьи и сильным взмахам, в которых принимает такое деятельное,
хотя совершенно невольное участие, благодаря всему этому,
говорю я, снег не производил на меня того давящего впечатления
как тогда — не чувствуешь себя таким пассивным, безоружным.
Взводень был действительно крупный, девятый вал несколько
раз плескал через борт носовой части, которая принимает
первый напор волн. После Филиппов говорил нам, что мы
попали под шторм и еще под шторм со снегом, или с пылью,
как здесь выражаются, чего моряки всего больше не любят.
Иногда снегом до того залепит паруса, что управление
ими становится невозможным и, кроме того, они до того
отяжелеют, что при недостаточном балласте судно может
и кувырнуться. Не раз приходилось вздыхать о пароходе
и вообще о порядочном сообщении.
Все, кроме меня, спрятались в каюту. Я попробовал,
было, уйти туда, но не мог там оставаться, потому что
меня укачивало, на палубе же я поддерживался солью и
черными сухарями. Закутавшись в шубу и невзирая на тучи
валившегося снега, я уселся у грот-мачты, где мень[29]ше
всего качало. Для моряка высшее наслаждение заключается
в том, чтобы забраться в каюту, на койку, и спать, Так
спят только моряки. Поэтому человек остающийся, да еще
во время шторма, на палубе, когда его к этому никто
не принуждает, считается феноменом храбрости, а я еще
встал и прохаживался — надо же покуражиться.
Часов шесть шли мы открытым океаном (70 верст) а стали
забирать налево, так как начинало прояснивать. Вот уже
показалась темная линия берега, это Рыбачий полуостров;
еще полчаса, и стали видны постройки Паллизенской фактории
в бухте Корабельной, а затем показались и мачты судов
стоящих под Цып-наволоком. Мы стали входить в бухту.
С берега нам тотчас же подали хороший карбас, и вот
мы сидим, распивая чай, в теплой избе и чувствуем под
ногами твердую землю.
Но мы были особенно счастливы. Прояснилось на какой-нибудь
час, чтобы после еще с большею силой дать разгуляться
ветру. К ночи поднялась страшная буря, но без снега.
Только это и спасло шкуну Моловистова, которая отстаивалась
с нами в Кольской губе и с нами же снялась с якоря,
чтоб опять идти в Норвегию. К утру ветер опять переменился
на северо-западный, и мы видели как бедный старик реял9,
а кончилось все-таки тем, что его опять угнало в Кольскую
губу; только через пять дней ему удалось выбраться оттуда
и уйти на Вардэ.
III.
Цып-наволок был бы даже красивым местом, если бы только
на нем было хоть сколько-нибудь леса; а то ничего нет,
даже нет признаков кустарника, только голые сероватые
скалы, кое-где поросшие травой. Роскошен собственно
океан, и то в хорошую погоду, в бурю он неприятен, и
даже не величествен. К такой громаде гораздо больше
пристало спокойствие. Зато, как и хорош он в штиль,
когда он остеклеет, по местному, чрезвычайно удачному
выражению. Гладкая зеркальная поверхность расстилается
на необъятное про[30]странство;
воздух так чист, что остров Кильдин, в 80 верстах от
нас, виден во всех подробностях. На северо-западе, вдали
на горизонте синеет длинная береговая полоса, то исчезая,
то снова появляясь. Сначала я думал, что это простым
глазом видно Норвежский берег, но постоянные колебания
береговой линии доказали что это мираж. Вся бухта покрыта
судами: тут стоят четыре больших судна, выдерживающие
дальние морские плавания, до двадцати местных судов
(поморских и кольских), тоже морских, ходящих в Норвегию
и Архангельск, около тридцати норвежских ёл10
и до ста пятидесяти шмяк.
Вот одна за другой побежали шняки на промысел и гордо
несут свои надутые паруса. Дальше посреди моря подымается
белый дымок, возле него другой, потом третий, четвертый
и так до двадцати и больше. Это проходит стадо китов;
они выбрасывают воду, захваченную вместе с рыбой; выпустит
фонтан и подымет над водой свою черную, безобразную
спину, согнет ее горбом и опять нырнет за рыбой. В другой
стороне образовался движущийся остров из стаи чаек,
напавших на мелкую рыбу, мойву. Мойва, спасаясь от трески,
кинулась целыми миллионами на поверхность воды; ее такая
масса, что чайки ходят по ней, как по сухой земле, балансируя
только слегка раскрытыми крыльями. А там на горизонте,
один за другим, тянутся заграничные корабли, пробирающиеся
в Архангельск.
Чтобы разнообразить картину стоит только отъехать от
берега на сотню-другую сажен и взглянуть на морское
дно. Густая, соленая вода так прозрачна, что на пятнадцати
и двадцатисаженной глубине видно все подводное царство
со всеми его чудесами. Вам представляется целый лес
самых разнообразных, самых фантастических растений;
все они слегка покачиваются в какой-то полудремоте,
ежеминутно меняя формы. Это совершенно сказочный мир.
Длинные стволы туры11
гнутся, переплетаются и завиваются в кольца, точно гигантские
змеи, но все эти движения плавны, медленны и как-то
особенно эластичны. [31] Затем,
всматриваясь пристальнее в эту картину, видите на самом
дне подернутые илом камни, а на них отдыхают плоские
камбалы, распластавшись неподвижно на целые часы и только
слегка пошевеливая жабрами; между камнями, едва двигаясь,
проползет спиральная раковина. Немного подальше дно
совершенно обнажено от растений и тут, на мелком, серебристом
песке, расположилось стадо плоских раковин великолепного
светло-оранжевого цвета; они, по-видимому, лежат совершенно
неподвижно, но если всмотреться внимательнее, то видно,
что каждая из них едва заметно, но непрерывно открывается
и закрывается. Со стороны открытого моря поспешно и
испуганно набежит мойва и промчится дальше, кидаясь
из стороны в сторону, а за ней также быстро, но плавно,
гонится колоссальная треска или палтус и все это мгновенно
покажется и исчезнет, нисколько не нарушая невозмутимой
дремоты окружающего. Совершенно особенный отпечаток
носит на себе этот мир постоянного равномерного движения
и абсолютного безмолвия; это какая-то созерцательная,
обдающая холодом жизнь. Каждый действует отдельно, нисколько
не интересуясь тем, что происходит рядом. Постоянно
изменяющаяся картина, а между тем никакого разнообразия,
никакого выражения, и общее плавное движение взад и
вперед. При том все это освещено мягким, зелено-голубоватым
светом, довершающим фееричность впечатления. Но океан
не всегда улыбается, бывают и такие тяжелые сцены, что
не дай Бог. Недавно, а именно 21 мая, разразилась буря
с северо-запада, на наших глазах волной опрокинуло килем
вверх шняку и на ней четырех человек. Хотя это происходило
саженях в пятидесяти от берега и на берегу стоял народ
с веревками и спасательными поплавками; но не было никакой
возможности подать помощь. Берег в этом месте окаймлен
острыми скалами, в которых волны бились как бешеные,
подойти к воде нельзя было и за пятнадцать сажен. Все
четверо погибли.
Поморы представляют совершенно, особый тип, близко
подходящий к днепровскому казачеству: удаль, пренебрежение
опасностей, ненависть ко всему регулирующему. В них
незаметно качеств стада, каждый из них единица, каждый
сам по себе. В них нет мешковатости и непо[32]воротливости,
напротив, они чрезвычайно проворны и ловки, да и костюм
их придает им особенную стройность. На них надета шерстяная
вязаная куртка (бузурунка), брюки из толстой парусины
и высокие охотничьи сапоги из моржовой кожи (бахилы);
по праздникам, вместо бузурунки они надевают синюю матросскую
рубаху. Такое одеяние чрезвычайно красиво и практично.
Поморы резко отличают их соседей норвежцев. Норвежцы
осторожны, предусмотрительны, а поморы, чем больше опасности,
тем становятся задорнее. Норвежцы выходят в море на
ёлах, поморы на шняках. Норвежцы промышляют удобными
снастями, а поморы ярусом.
Ярусом называется веревка толщиной в мизинец и длиной
в 300—500 саж. и до пяти верст. К этой веревке привязываются
крючки на тонких бечевках (аростегах) в аршин или аршин
с четвертью длиной. Расстояние, на котором привязаны
бечевки, зависит от того, густо или редко идет рыба,
и доходит обыкновенно до сажени. Устроенный таким образом
ярус завозят, на шняке на десять и двадцать верст в
море и там спускают в воду один конец, привязав к нему
якорь, а к якорю поплавок (кубас), служащий для обозначения
места, на котором лежит ярус. Таких поплавков бывает
от двух до шести и восьми на одном ярусе, смотря по
длине его. Когда выброшен первый якорь, то шняка идет
дальше в океан и на ходу выбрасывает весь ярус. Случается,
что шняка отойдет от берега за двадцать и более верст
и там бросает последний якорь и ставит последний кубас.
Выбор места, на котором начинается метание яруса и дальнейшее
его направление, вполне зависит от кормщика, такого
же крестьянина, как и другие трое или четверо12,
находящиеся на шняке; уменье [33]
выбирать места и направление лова составляют репутацию
кормщиков.
Когда поставлен последний кубас, то шняка прицепляется
к нему, останавливается часа на два, на три, а команда
ложится спать. Эта стоянка одна из самых опасных минут
во время промысла. Промышленники спят как убитые, ничего
вокруг себя не видя и не слыша и часто случается им
проснуться при совершенно новой обстановке пейзажа.
Заснули они в тихую, ясную погоду, а просыпаются под
проливным дождем, океан разгулялся и застонал, а вокруг
их ходят огромные валы с белыми гребнями, Впрочем, такие
сюрпризы случаются только с поморами, то есть с населением
Белого моря от Онеги до Кандалакши; коляне же и лопари,
если только издали завидят синеватую полосу вдоль горизонта,
бросают ярус на кубасах и удирают в становище. Самые
отчаянные бывают, в случае опасности, онежане — «бароны»,
как их здесь называют за надменную осанку. Эти никогда
не уступят сразу, а непременно станут еще выбирать из
воды ярус, какой бы шторм их не застал, разве уже шняку
начинает заплескивать волной, да и тут попробуют отливаться.
Зато и платятся же они за свою храбрость. Благодаря
ловкости и привычке, им удается еще кое-как отбиться
от волн; в полпаруса они катят как вихорь в становище.
Но часто бывает, что нет никакой возможности попасть
в бухту: ветер встречный, а на веслах нечего и думать,
и тогда шняку разбивает о скалы, и гибнут все.
В случае, о котором я упоминал выше, было еще хуже.
Шняка не попала в становище, то есть не могла обогнуть
цып-наволокской косы за страшным северо-западным штормом;
промышленники не успели бросить якорь в углу, образуемом
северным берегом косы и продолжением восточного берега
полуострова. Стали они на якорь, когда вода только что
начала прибывать; поэтому нельзя было и думать огибать
Цып-наволок: шняку нанесло бы и разбило о береговые
скалы; надо было дождаться убылой воды и при первом
движении ее от берега дать шняке отойти, и затем поднять
парус. Так, вероятно, кормщик и хотел сделать. Но вероятно
в ожидании перемены воды все четверо заснули, проспали
первое движе[34]ние убыли
и проснулись только когда на убылой воде от страшных
взмахов волны шняку стало бить о подводные камни. Не
было никакого спасения.
Всем этим опасностям не подвергаются норвежцы, так
как они ловят не на ярус, а на уду. Они выходят на своих
ёлах в океан, не отходя слишком далеко от берега, бросают
якорь или удерживаются на месте веслами и опускают в
воду длинную бечевку (лесу), к концу которой привязан
железный прут, длиною в 10 вершков, перехваченный лесой
посередке. От обоих концов этого прута спускаются вниз
две бечевки (аростеги) с крючками, наживленными мелкою
рыбой, червяком или куском трески; аростеги и тут, как
на ярусе, длиной около аршина. Повыше железного прута
прикреплено к лесе грузило, т.е. чугунная или свинцовая
гирька около фунта весом, что дает возможность опустить
крючок на какую угодно глубину, не опасаясь, что он
собьется в сторону течением. Лесу держат в руках и постоянно
двигают взад и вперед или вверх и вниз. Это движение
передается и крючку с наживкой, которую треска и хватает.
Иногда треска идет так густо, что зацепляется за крючок
боком или пером, так ее и вытягивают.
Благодаря такому способу лова, норвежцам нет надобности
выходить далеко в море, нет надобности останавливаться
в ожидании клёва на ярус и нет, наконец, надобности
оставаться в море во время шторма для выбирания яруса.
Сообразно с этим, и ёлы гораздо неповоротливее шняк,
но зато они гораздо устойчивее их; шняка отлично ходит
и под парусом, и на веслах, а ёла на веслах чуть двигается;
но зато шняка и кувыркается отлично, а ёла выдержит
всякую волну.
Причина почему наши промышленники не принимают норвежского
способа лова, заключается в том, что на ярус рыба попадается
крупнее, чем на уду и цена ей другая: ярусовая рыба
всегда от пяти до семи копеек на пуд дороже удебной.
Но едва ли эти пять-семь копеек окупают риск, которому
подвергаются промышленники, тем более что лов на ярус
требует гораздо большего времени и хлопот (например,
распутывание аростег после лова и приготовление яруса
к следующему выходу), чем на уду, так что при этом последнем
способе, выигрывается во [35]
времени и в количестве рыбы то, что теряется в ее качестве.
Но наши поморы до того сроднились с опасностями, что
не придают им никакого значения при взвешивании выгод
того или другого способа лова.
Вот случай, который прекрасно характеризует отчаянность
наших промышленников. В прошедшем году крестьянин Неронин
пошел отсюда за акулами на простой шняке. Это было в
сентябре. На своей лодчонке он доходил до входа в Белое
море, причем должен был держаться от берега верст за
сто, за двести, где стоят самые крупные акулы, Таким
образом он проплавал до конца декабря, то есть время
самых ужасных бурь. Пора возвращаться, но противные
ветры задержали его дольше, чем он предполагал, — у
него не хватило хлеба. Он пристал к берегу, вышел у
становища, где был общественный хлебный магазин, призвал
магазинного сторожа и говорит ему:
— Я со своими рабочими могу с голоду помереть, а тут
хлеба теперь никому не надо, давай мне куль, весной
возвращу.
Сторож воспротивился было. Тогда Неронин вырвал пробой,
взял куль муки, запечатал дверь своею печатью (он сотский)
и, возвратясь в Колу в конце января, объявил о случившемся
полиции. К чести последней надо сказать, что она не
подвергла Неронина никакой ответственности за такое
самоуправство. Весной Неронин возвратил хлеб, а теперь
он здесь промышляет и опять собирается осенью за акулами.
Чтобы дать еще более полное понятие о нравах поморов,
следует упомянуть о пьянстве, которое, к сожалению,
распространено здесь в крупных размерах, Пьют преимущественно
норвежский ром, отвратительную жидкость, очень похожую
на столярный лак. Пьют поморы, пьют коляне, пьют финляндцы,
пьют лопари и норвежцы; последние напиваются до животного
отупения, финляндцы до дикости, лопари до потери сознания,
а поморы и коляне до нежности. Эти, если и подерутся,
то у них есть какая-то нравственная причина, кто-нибудь
его оскорбил или его самолюбие. Так, недавно поморы
подрались с норвежцами за то, что те стали утверждать,
будто их король выше ростом и красивее русского царя.
Случалось [36] видеть и трогательные
сцены с пьяными поморами. Здесь есть, например, один
поморский крестьянин Степан Бурков. Он хозяин шняки,
а сам, когда выпьет, что случается почти каждый день,
находится в полном распоряжении своих двух сыновей,
Ромашки и Степашки, которые пошли зуями13
на отцовской шняке; одному одиннадцать лет, другому
девять. О том как пьет Степан Бурков, свидетельствует
счет14,
открытый ему в конторе Смолина. На странице Буркова
значится:
1 июня |
2 бутылки рома |
2 -- |
2 -- |
3 -- |
1 -- |
4 -- |
3 -- |
6 -- |
2 -- |
8 -- |
1 -- |
9 -- |
21/2,
разбито посуды в амбаре на 1 р. 65 к. |
10 -- |
1 бутылка рома, и т.д. |
Но при всем том отношения отца с сыновьями самые нежные.
Когда отец напьется окончательно, то мальчишки не теряют
его из вида, так и следят, чтобы с ним чего-нибудь не
случилось; а если отец очень уже загулял и долго не
идет домой, то они отправляются его отыскивать и, несмотря
ни на дождь, ни на холод, бегают до тех пор, пока не
найдут его и не сведут домой спать; а затем сами отправляются
греться и сушиться на кухню Смолинской фактории. Удивительно
при этом для таких мальчуганов, что они никогда не скажут
при народе, что отец пьян; с глазу на глаз они этого
не скрывают, но при чужих, если кто-нибудь к ним пристанет
с нескромным вопросом про отца, они сердито отвечают:
«а полно врать-то, не пьет отец».
Г. Данилевский, в своем исследовании экономического
положения Архангельской губернии упоминает между прочим
[37] о препятствиях, которые
встречает у нас на севере развитие судоходства и указывает
на то, что у нас очень трудно набрать матросов; что
матрос у нас есть уже специалист и потому наем его стоит
дорого. Он проводит параллель с Англией и говорит, что
там наемная плата матросам не превышает средней цены
других рабочих, так как там мореходство не составляет
такого исключительного занятия как у нас, словом не
составляет специальности. Это не совсем верно. Г. Данилевский
был, вероятно, введен в заблуждение высокою здесь ценой
на рабочие руки; цена эта вообще высока у нас в России;
а на Мурманском берегу, где значительная часть населения
не оседлая, а приходит только на время промыслов и с
определенною целью, она совершенно недоступна: до трех
рублей в сутки на хозяйском продовольствии, да еще чаем
напойте. Что же касается до распространенности матросского
ремесла в Англии, то едва ли наш Север отстал от нее.
Между поморами точно также это занятие не составляет
специальности, тут даже не употребительно слово матрос,
говорят просто «работник».
Поморы с детства приучаются к дальним морским плаваниям,
так как всякий здоровый мальчик идет в зуи, и хотя зуи
не участвуют в выездах на промысел; но перебираясь из
своих зимних поселений, то есть из деревень, в летние
промысловые становища, а также переходя из одного становища
в другое, они должны делать далекие путешествия по океану.
Наконец, во время самого промысла любимое по праздникам
занятие зуев, иногда и взрослых, составляет постройка
и спуск на воду игрушечных кораблей. Зуи нарежут себе
из щепок плоскодонные судёнки, устроят руль, мачты,
паруса из бересты и заберутся целою толпой вокруг больших
ляг15.
Все искусство заключается в постановке парусов и руля,
так чтобы судно перешло всю лягу на крутом бейдевинде.
Крик, шум, советы.
— Ишь, Ромашкин-то клипер и опружило16.
— Опружило, — отвечает Ромашко Бурков, — я руля не
закрепил, его под ветер и поставило.
[38]
— Чего вреш-то, не закрепил; у тя как с того берега
пришел клипер, так паруса и остались; для чего не перебрасил?17
— Моя-то шкуна после вышла, — кричит другой, — а Гришкину
обогнала.
— Постой, брат, молчи, и я марселя-то с твои поставлю,
так тебе и не уйти за мной.
Эта игра продолжается и у взрослых, только в более
крупных размерах. Они оснащивают игрушечный корабль,
назначают с берега какой-нибудь пункт в бухте, на расстоянии
сажен в пятьдесят и, рассчитав силу и направление ветра
и течение воды (прибыль или убыль), пускают корабль
по морю, а сами едут сзади на шлюпке и следят за ходом.
После ужасной сцены гибели шняки, я решился не иначе
объехать становища, как на пароходе. Но прошлогодняя
пароходная компания распалась, о новой компании мы не
имели никаких положительных сведений. Первый пароход
ее должен был придти в июле, а между тем прошла первая
половина июня, и мне нельзя было откладывать моего объезда.
Почта приходила к нам очень редко и совершенно случайно;
правильного сообщения ни с Вардэ, ни с Колой не было.
Попробовали, было, послать шняку до Вардэ, нарочно за
свежими новостями, но она простояла там, за противным
ветром, целый месяц, в течение которого мы были совершенно
отрезаны от остального мира.
Неприятное было состояние находиться в неизвестности,
выберемся ли когда-нибудь, когда именно и, главное,
на чем, из этой трущобы.
Я изменил, наконец, решение и собрался совершить объезд
становищ Рыбачьего полуострова на чем случится.
Около 15 июня Цып-наволокская губа начала понемногу
пустеть. Одна за другой уходили шняки на русский берег,
то есть на восточную часть Мурманского берега (от острова
Кильдина до Семи островов) затем тронулись и мелкие
поморские суда: шлюпы, ладьи, раньшины, наконец, пошли
в Петербург и крупные суда, нагруженные соленою рыбой.
В бухте остаются только суда не успевшие [39]
нагрузиться, да суда и шняки колян, числом около тридцати
или сорока, не больше, но и кольские суда все уйдут
к Петрову дню в Колу. Такой у них обычай. Этот день
каждый колянин считает своим долгом провести в Коле.
Как бы ни был удачен и выгоден промысел, он готов все
бросить, а к 29 июня непременно пойдет в Колу. Большие
суда провожаются с церемонией; как отходящее судно,
так и остающиеся в бухте выкидывают флаги, точно также
иллюминуются и береговые строения. Это напутственный
привет.
В половине июня собрался и я в путь.
Из Цып-наволока я вышел на шняке в Корабельную бухту,
к фактории Паллизена, откуда управляющий факториею обещался
мне дать листербот для дальнейшего следования в губу
Мотку до становища Монастырского или Малой Корабельной.
Фактория Паллизена не представляет теперь ничего особенного
в промышленном отношении. Выбор места довольно неудачен,
так как оно удалено от северного берега Рыбачьего полуострова,
самого бойкого в отношении промысла. Тут нет и становища,
то есть не живут крестьяне-промышленники, а между тем
фактория находится на открытом океане и не соединяет
в себе тех условий безопасности, которые привлекают
в губу Мотку колян и лопарей. Значение Корабельной,
так сказать, историческое. Паллизен был первым фактористом,
поселившимся на Рыбачьем полуострове и, конечно, его
пример дал толчок дальнейшему и, теперь, сильно развивающемуся
заселению этой местности. Кроме этой услуги, оказанной
Паллизеном, его фактория приносила большую пользу в
конце шестидесятых и начале семидесятых годов, как единственный
здесь пункт сколько-нибудь благоустроенный и снабженный
всем необходимым для жизни. Впрочем, со стороны благоустройства
Корабельная и теперь еще остается единственным явлением
на Мурманском берегу. Прекрасные строения, отсутствие
пьянства, тишина и порядок составляют полный контраст
с факторией Смолина в Цып-наволоке. Хотя Смолин предпринимает
устройство своего промыслового заведения в более крупных
размерах, но строения его не окончены, присутствие промысловых
становищ умножает грязь и беспорядок, а вполне [40]
свободная продажа рома доставляет каждый почти день
вовсе не интересные сцены и драки пьяных.
Паллизен в настоящее время продает свою факторию, как
говорят, за невыгодностью. Очень легко поверить, что
дело это не приносит Паллизену достаточного дохода,
а в общей сложности может быть и совсем не принесло,
потому что Паллизен, к сожалению, ни разу не был сам
на месте, а заглавные распоряжения, особенно в деле,
поставленном в исключительные условия, часто неуместны,
а иногда вовсе не исполняются. Так, например, Паллизен
положительно запретил продажу у себя рома, а между тем,
говорят, такая продажа существует. Впрочем, я и не интересовался
проверить этот слух; он уже выходит из области «сведений»,
а принадлежит к царству сплетен, до которых, надо сказать,
на Мурманском берегу все большие охотники.
При свежем фордевинде вышел мой листербот из Корабельной
бухты и бойко понесся в открытый океан. Около пяти часов
вечера с правой стороны показалось небольшое становище
Типаново, от которого оставалось каких-нибудь часа полтора
до поворота к югу и столько же, затем, до поворота к
западу в Мотку.
Становище Типаново до 1854 года состояло всего из двух-трех
станов кольских промышленников. В этот год случилось
событие, которое составляет эру мурманского летосчисления.
Я говорю о блокаде наших северных берегов и о разорении
Колы английскою эскадрой во время Крымской войны. Событие
это известно, но под именем «Агличкого». «До Агличкого
цены были такие-то, после Агличкого такие-то», «когда
Агличкой был, то и промышлять бросили и года два после
его мало промышляли», — говорят поморы и коляне, разумеется,
относя все хорошие воспоминания ко временам доисторическим,
т.е. до Агличкого.
В этом отношении они отчасти правы. Действительно,
насколько мне удалось собрать сведений от старожилов,
оказывается, что мурманский промысел был до этой эпохи
в состоянии значительного развития, между тем как теперь
он только начинает устанавливаться после потрясения
54 года. Я основываю это на следующем сравнении цен
ржаной муки и рыбы — предметов, из коих один составляет
первую необходимость, а другой доставляет средства [41]
добывать ее, стало быть, отношение между этими двумя
ценами может довольно верно определить степень благосостояния
промышленников. Вот, что оказалось: до Крымской войны
пуд ржаной муки обходился на Мурманском берегу по сорока
и сорока пяти коп.; пуд трески промышленники продавали
судохозяевам от тридцати до сорока пяти копеек. Года
два или три после войны постоянных цен на рыбу вовсе
не было, так как не было и постоянного промысла; цена
колебалась в самых широких размерах. Мне рассказывали
что в начале 60-х годов в одном из становищ Мурманского
берега три куля пшена, стоимостью около 25 руб. каждый,
были променены на две тысячи пудов свежей трески, пуд
которой обошелся таким образом в 33/4
коп. Конечно это был случай, но вообще цена трески упала
в это время до 12 и 10 коп. за пуд, а цена хлеба (ржаная
мука) возросла до 1 р. 20 к. и даже до 1 р. 50 к. за
пуд. Скупщиками рыбы были местные купцы, т.е. коляне
и разбогатевшие крестьяне из поморов. Они пользовались
полным произволом в назначении цен на рыбу и на хлеб.
В 1865 году прибыл на Мурманский берег либавский купец
Зебек, с кораблями для своза рыбы в Петербург, что,
конечно, вызывало некоторое соперничество между скупщиками.
Как говорят, Зебек был в плену у англичан и содержался
вместе с несколькими пленными поморами. Рассказы последних
о рыбных промыслах на Ледовитом океане навели Зебека
на мысль заняться этими промыслами по освобождении из
плена. Вероятно, денежные обстоятельства не позволили
ему привести свою мысль в исполнение ранее 1865 года.
С этого времени начинается движение цен в обратную сторону,
т.е. повышение цены рыбы и понижение цены хлеба, причем
рыба дорожает быстрее, нежели дешевеет хлеб; так стоимость
пуда трески постепенно переходила с 10 коп. на 15, на
25, 35, 37 и, наконец, в прошлом и нынешнем году доходила
до 42 и 45 коп., а к осени, когда идет спешная нагрузка
кораблей — до 60 и 75 копеек. Хлеб же в начале семидесятых
годов доходил до 1 рубля, а к нынешнему году опять поднялся
на 1 р. 10 к. и 1 р. 20 к.
После разгрома 1854 года коляне, вероятно, не имея
средств в одно и то же время отстраивать и поправлять
все свои становища, решились соединиться в одном месте,
именно [42] в Типановой губе,
где, общими силами устроили до 25 станов. В конце пятидесятых
годов они понемногу стали расходиться по прежним становищам
и значительная часть перешла из Типанова в Цып-наволок.
Это единственное историческое сведение, которое мне
удалось добыть о времени устройства становищ. Скажу
кстати: здесь вообще чрезвычайно трудно добывать какие
бы то ни было сведения, касающиеся промысла как из прошедшего,
так и из настоящего. Во-первых, потому, что промыслы
здесь не организованы правильно и многие интересные
вещи никем не записываются. Так, например, не записываются
сведения о числе судов, приходящих в ту или другую колонию
или становище, и о количестве принятого и подымаемого
ими груза; если же что и записывается, как, например,
покупная цена рыбы за несколько лет, продажная цена
хлеба и других товаров, то промышленники-хозяева, ведущие
запаси, держат в секрете свои торговые книги. Операции
их часто бывают слишком двусмысленны, чтобы решиться
разоблачать их. За каждым пустяком приходится предпринимать
целый дипломатический поход и разузнавать так, между
прочим, в разговоре; и, несмотря на это, собеседник
так и следит за собой, чтобы не проговориться.
ІV.
Выражая благодарность за что-либо, поморы не причитают,
как у нас внутри России: «дай вам Бог здоровья, счастья,
богатства, хорошую невесту» и т. д., а говорят: «дай
вам Бог здоровья и поветерь». Основательность такого
пожелания мне случилось испытать теперь на себе. Едва
мы отбежали от Корабельной верст семь или восемь, как
ветер переменился и подул противный. Это бы еще ничего;
листербот такое судно, которое, благодаря косым парусам,
хорошо лавирует; сделав несколько галсов можно было
с этим ветром отлично войти в Мотку, особенно при помощи
прибыли воды, уже начавшейся; но плохо было то, что
ветер дул самый слабый — с течением было хорошо идти,
а против воды мы едва двигались.
Таким образом мы прореили до 12 часов ночи.
Солнце не заходило и производило странное впечатление,
[43] стоя всю ночь над горизонтом
воды. Благодаря постоянному туману, оно не бросало лучей
и не давало ярких теней, а покрывало все каким-то красноватым
светом и само было совершенно красное, так что на него
можно было смотреть простым глазом. Этот свет без лучей,
не похож ни на восход, ни на закат солнца, его скорее
можно сравнить с тем полусветом, полутенью, которые
бывают во время затмения.
Продолжая лавировать, мы попали на облаву, устроенную
китами против мойвы. Говорят, что это опасная вещь,
особенно если войти в линию облавы. Опасно это потому,
что киты постоянно облеплены разными морскими животными.
Эти непрошенные нахлебники производят сильный накожный
зуд, вследствие чего кит старается потереться обо что-нибудь
жесткое и если для этой операции он выберет проходящее
судно, то легко может случиться, что киль очутится там,
где обыкновенно бывает мачта. Зная это, мы держались
постоянно саженях в сорока-пятидесяти от линии облавы,
что нетрудно было сделать, так как облава велась очень
правильно. Штук с полсотни китов шли один за другим
с промежутками в каких-нибудь пять или десять сажен,
постоянно подымаясь из воды и потом опять уходя в глубину.
Сперва высунется уродливая голова и выпустит столб водяной
пыли, отчего далеко кругом раздается глухой гул; потом
голова погрузится и горбом подымется спина с плавником,
а за ней хвост, которым кит шлепает по воде и ныряет.
Тогда выстает, по здешнему выражению, то есть, подымается
следующий за ним кит и, проделав тот же маневр, в свою
очередь, уходит вглубь, за ним третий и так далее. Таким
образом, двигаясь вперед, каждый из них делает волнообразную
линию под водой.
Направление облавы образовало дугу, обращенную отверстием
к берегу. Подойдя ближе к берегу киты оборачивались
и совершали обратное шествие такою же дугой, но в более
близком расстоянии от берега; затем третью дугу, четвертую
и таким образом прижимали мойву к берегу, постоянно
удерживая ее в отверстии дуги. Не знаю, насколько случайного
и насколько обдуманного в этом маневре. К сожалению,
мне не удалось видеть окончания охоты; вероятно, мойва
прорвалась где-нибудь через линию [44]
облавы и прорвалась большими массами, потому что киты
переменили внезапно направление, не доделав четвертой
дуги и отошли далеко от нас к Кольской губе.
В продолжение всей облавы какой-то молодой китенок
(сажени четыре длины) нашел, должно быть, что гораздо
удобнее, чем трудиться и после пожинать лавры, войти
в круг и тут наедаться сколько влезет. Он, постоянно
шмыгал вокруг нашего листербота. Иной раз выскочит саженях
в двух, в трех. Только тем и отгоняли его, что стучали
в медный чайник, а киты боятся металлического звука.
Во все это время я успел подробно рассмотреть это животное.
Какое ложное понятие дают нам учебники зоологии, изображая
кита в виде какой-то неповоротливой колоды. В таком
положении он бывает разве мертвый, когда его вытащат
на берег; в воде же он, напротив, постоянно извивается.
Темно-серый с бронзовым отливом, мокрый, скользкий,
он скорее похож на огромную ящерицу, чем на рыбу.
Обращаюсь опять к г. Данилевскому, как специалисту
и авторитету. Он говорит, что китобойный промысел у
наших северных берегов едва ли имеет большую будущность.
Киты наши, по его словам, вследствие своей величины
и силы, делают охоту за ними слишком опасною, а процент
доставляемого ими сала не довольно значителен, чтоб
окупать издержки и покрывать риск лова. В подтверждение
этого мнения добросовестный исследователь приводит историю
наших китобойных промыслов и указывает на неудачи, сопровождавшие
попытки развить этот промысел. Правильность такого взгляда
подтверждается и примером Норвегии, в которой почти
половина народной и государственной деятельности сосредоточена
на океанских промыслах и которая поэтому много нас опередила
в этом отношении, а между тем в числе своих промышленников
она насчитывает только одного крупного китолова: я говорю
о старике Фойне. Но Фойн находится в совершенно исключительном
положении. Он смолоду был простым матросом, судорабочим
и, по образу жизни, остался тем же и теперь, несмотря
на крупное состояние, которое составил себе и которое
продолжает увеличивать неусыпным трудом. Он и теперь,
невзирая на преклонные лета, сам участвует в каждом
выходе [45] его пароходов
на промысел. Китобойный снаряд-пушка, заряженная гарпуном
с разрывною гранатой, есть его изобретение.
Но вот какой, рассказывают, был случай с Фойном. Вышел
он однажды на своем пароходе из Вадсэ, местонахождения
его китобойного завода, и вскоре наткнулся на огромного
кита. Выследив направление хода его и время появления
на поверхность воды, Фойн выбрал удобную минуту и выстрелил.
Выстрел был неудачен; гарпун вонзился в спину кита,
но взрыва не последовало. Не успела еще команда опомниться,
как раненое чудовище стремглав кинулось ко дну и так
сильно потянуло пароход, что вся носовая часть погрузилась
в воду; еще напряжение — и все бы погибли. Но опытные
матросы не потерялись и быстро стали отдавать трос,
прикрепленный к гарпуну. Таким образом, выпустили до
трехсот сажен троса. Кит, почувствовав более свободы,
рванулся вперед и пароход понесся как стрела. Не желая
выпускать из рук такой добычи, Фойн приказал поставить
паруса против ветра, который как раз был встречный,
и дать задний ход. Но мачты гнулись и трещали от страшного
напора ветра, машинист серьезно опасался за винт, а
бешеная скачка, по двадцати шести верст в час (пятнадцать
узлов), тем не менее, продолжалась. Кончилось тем, что
Фойн принужден был вырубить трос и отказаться от дальнейшего
преследования раненого зверя. Только на следующий год
этого кита нашли уже мертвым где-то на берегах Новой
Земли.
Около часа ночи мы сделали последний галс в океан и
повернули, чтобы войти в Мотку, но не тут-то было; нас
вдруг стало сносить в совершенно другую сторону, то
есть на северо-восток.
— А ведь надо остановиться, обращается ко мне кормщик.
— А что такое?
— Да убылая вода пошла, унесет нас и Бог весть куда.
Хорошо если на Кильдин попадешь.
А Кильдин был от нас в семидесяти верстах. Если это
«хорошо», то что же тогда «худо»? На Новую Землю вовсе
не хотелось ехать на листерботе и с провизией на одну
неделю. Пришлось стать на якорь. И вот опять на[46]чалось
то вытягивающее душу, бесцельное и никому не нужное
болтание из стороны в сторону.
Незаходящее солнце продолжает светить своим тусклым
красноватым светом, по океану ходит крупная зыбь и сильно
раскачивает листербот, в воздухе стоит мертвый штиль,
ни признака ветра, чайки с неистовым криком летают над
тем местом, откуда ушли киты, долавливая оставшуюся
мойву. Солдаты18
вьются тоже вокруг, высматривая добычу. Чуть какая-нибудь
чайка поймает рыбу и отделится от группы, направляясь
к берегу, солдат тотчас пускается за ней, налетит и
ударит крылом или клювом. Та завопит что есть силы,
а солдат не отстает и продолжает свои наскоки. Чайка
спустится на воду, перехватит мойву из клюва в лапы
(вероятно чтоб удобнее было кричать) и опять полетит.
Ей бы сидеть на воде: солдат воды не любит. Так нет
же, надо непременно лететь и кричать самым неистовым
голосом. Солдат летает гораздо быстрее, делает на лету
круче повороты и, наконец, он сильнее чайки; он не отстанет,
пока чайка не выбросит ему мойву; а самой опять приходится
возвращаться за добычей.
Непреодолимая скука овладевала при такой неопределенности
состояния. Я наконец не выдержал и приказал отцепить
от кормы небольшой карбас, в котором едва помещалось
двое, и с одним из матросов отправился на берег посмотреть
на отвесные пахты. До берега была добрая верста, если
не больше. Подходя ближе, увидел интересную картину.
Из самой глубины океана вырастали отвесные скалы сажен
в восемьдесят вышиною и до такой степени залепленные
чайками, что в некоторых местах из них составлялась
сплошная белая масса. Внизу под пахтами кое-где выдались
каменные гряды в виде трехгранных призм, лежащих ребром
кверху; гребни их были усеяны рядами белых сероватых
чаек, сидящих плотно [47]
одна возле другой; издали ребро призмы точно унизано
жемчугом. С самого верха катились водопады снеговой
воды, почти не останавливаясь на всем протяжении падения,
и только кое-где задевая о выдавшиеся камни. Мы пристали
к одной из каменных гряд, заставили чаек посторониться
и сели на гребне. Тут шел оглушительный шум: шумели
водопады, бросаясь с восьмидесятисаженной высоты в море,
шумело море, разбиваясь о пахты, неистово кричали чайки,
кружась в воздухе, а от взмахов их крыльев стоял неумолкаемый
гул. Было что-то одуряющее во всем этом оглушительном
шуме при совершенном отсутствии человеческого голоса,
а колоссальные размеры всей обстановки картины, начиная
с океана и кончая неисчислимым множеством чаек, производили
гнетущее впечатление.
Под пахтами (базаром, по местному названию) я не мог
пробыть более получаса: голова кружилась от постоянного
движения, от высоты нависших скал, от не смолкавшего
шума. А между тем зуи охотно отправляются на пахты и
двое или трое мальчишек спускают сверху, на плохо надежной
веревке, четвертого своего товарища для собирания чаячьих
яиц. И все это за какой-нибудь двугривенный, который
тотчас же проедается на пряники. Немудрено после этого,
что зуи, выросши, рискуют жизнью из-за лишних пяти копеек
на пуд рыбы и что этот излишек пропивается так же скоро,
как та выручка проедалась.
Такая непривычка сберегать на «черный день» ставит
промышленников Северного океана в необходимость постоянно
одолжаться у капиталистов, и не дает им возможности
выйти из зависимости. Между тем обилие рыбных промыслов
дает все средства к безбедному существованию.
Не говоря уже о значительных заработках взрослых, и
зуи добывают хорошие деньги. Здесь есть обычай вознаграждать
зуев за хорошую отвивку и приготовление яруса, уделяя
им часть пойманной рыбы. Рыбу эту зуи продают промышленникам-хозяевам
за наличные деньги; она известна под названием зуячьей
рыбы и оплачивается несколько дешевле обыкновенной.
Тем не менее, зуй может заработать в лето до двадцати
пяти, тридцати и более рублей. Однако зуй, приносящий
сколько-нибудь [48] денег
домой, составляет исключение; весь заработок, получаемый
обыкновенно наличными деньгами, проедается на пряники
— хорошо, если не пропивается.
Когда мы вернулись на листербот, меня начало укачивать.
Во избежание дальнейших неприятностей я улегся под мачтой
на спину и стал засыпать. Последними словами, которые
я расслышал, было распоряжение кормщика выбирать якорь;
появился легкий ветерок, и мы пошли. К девяти часам
утра мы были уже в Мотовском заливе и подходили к Малой
Корабельной.
Утро стояло теплое, почти жаркое. Берега были уже не
те, что в Цып-наволоке. Тут была растительность, зелень.
Но какая грустная растительность; тощая трава покрывала
все те же серые скалы, жидкие пучки кустарника, да низенькие,
корявые березки, вот и все.
В промысловом отношении местность эта разделяется на
две части: становище Монастырское, где живут крестьяне-промышленники,
где стоят их шняки и откуда они выходят на промысел,
а полторы версты дальше бухта Малая Корабельная, где
стоят суда промышленников-хозяев, принимающих рыбу со
шняк. Как Монастырское, так и другие небольшие становища,
разбросанные по северному берегу Мотки, от самого входа
в нее, принадлежат колянам. Промыслы тут производятся
при других условиях, нежели в остальных местах Рыбачьего
полуострова и эта особенность зависит от характеристической
черты колян: осторожности. Дело в том, что на промысел
тут не приходится выезжать в океан: довольно съездить
по утру на середину губы (которая, в этом месте, хотя
и имеет десять, двенадцать верст ширины, но все же закрыта),
там выбросить ярус, а к вечеру и домой. Правда, что
улов при этом не бывает никогда так обилен, как на океане.
В наиболее бойках становищах Рыбачьего полуострова:
в Цып-наволоке, в Зубовых островах, в Вайде-губе случается,
что в один выезд шняка выберет с яруса от ста пятидесяти
до двухсот пудов трески; в Мотке же считается очень
хорошим уловом сорок, пятьдесят пудов на шняку. Но за
то коляне могут выезжать каждый день и к вечеру возвращаться,
северным же промышленникам [49]
приходится оставаться в океане по двое, по трое суток
и больше, а случается иногда и вовсе не вернуться.
День моего приезда и пребывание в Монастырском был
воскресный, между тем я не видал ни одного пьяного,
что страшно поражает после постоянного пьянства на Цып-наволоке.
Мне кажется такое воздержание происходит оттого, что
в Монастырском, как и в других мелких становищах, нет
продажи рома. Ром есть, но он не продается, а привозится
в количестве одного анкерка19
каждою шнякой исключительно для своей команды и находится
в заведывании кормчего, которого прямая выгода, как
ответственного лица и распорядителя промысла, в том,
чтобы беречь артельное добро и не давать команде спиваться.
Поэтому он и отпускает своим рядовым известную порцию
в день, несколько усиливая ее по воскресеньям и праздникам;
рядовые же смотрят за кормщиком, чтоб он не пропивал
общего достояния. Разумеется, бывают и исключения; но
исключения так исключениями и остаются. Чтоб ослабить
повальное пьянство в крупных становищах и колониях,
мне кажется, было бы полезно воспретить розничную продажу
крепких налитков, дозволив исключительно оптовую.
В Малой Корабельной оказалась шкуна моего знакомого
Андрея Моловистова. Добрый старик предложил мне шняку
со своими рабочими, не занятыми по случаю праздника,
и я отправился в дальнейшее путешествие.
Двадцать верст остававшиеся до следующего становища,
Эйны, мы пробежали со свежим попутным ветром меньше
чем в полтора часа. Становище это, заключающееся в одной
жилой избе и трех службах колониста финмана20,
расположено при впадении р. Эйны в Мотовский залив.
Здесь природа становится щедрее; прекрасные луга покрывают
береговые склоны и дают возможность держать пять хороших
коров и с полсотни овец. Хозяин сам ушел на ёле промышлять,
а потому мне не на чем было ехать дальше; пришлось посылать
на противоположную сторону губы Мотки к лопарям, содержащим
земскую станцию водяного сообщения. Все это продержало
меня в [50] Эйне целые сутки,
в продолжение которых я не выговорил ни одного слова,
так как шняка Моловистова ушла обратно, а в семействе
финмана никто не знал ни слова по-русски; да и знаки
они едва понимали. Вероятно долгая, безвыездная жизнь
в этой глуши притупила все их способности, по крайней
мере, судя по внешнему виду, умственное их развитие
стоит на очень низкой степени.
На следующий день около двенадцати часов пришли лопари
на своем тройнике, шестивесельной лодке какой-то допотопной
конструкции, очень устойчивой на волнении и очень неповоротливой.
Лопари просили ехать поскорее, так как подымался сильный
ветер и трудно было бы после выйти из лимана, то есть
с песчаного устья речонки Эйны. Я и сам не чувствовал
никакого особенного желания оставаться дольше среди
полудиких финманок (оставались две старухи и четыре
девочки). Мои вещи тотчас же вынесли в тройник, лопари
взялись за весла и мы тронулись. Но тройник оказался
настолько неповоротлив и тяжел, что выйти из лимана
при противном ветре и при сильном волнении было невозможно.
С полчаса бились слабосильные лопари, а мы все не подвигались.
Наконец я приказал пристать к берегу, что, однако, тоже
оказалось невозможным, так как о берег сильно бились
волны и пришлось сажени за две от земли выскочить в
воду выше колен и добежать до берега. Тем не менее,
лучше же было хоть пешком да двигаться вперед, чем стоять
на одном месте. Тройнику я велел выйти в Мотку при первой
возможности и идти дальше, а сам взял одного из гребцов
провожатым и отправился сухим путем.
Оба берега Мотки очень высоки и спускаются террасами
к воде, но в некоторых местах подъем террас становится
все круче и круче и крутизна эта доходит до отвесных
пахт, прямо подымающихся из воды. Таким образом, нельзя
было идти по самому берегу, а приходилось подниматься
по террасам на вершину берегового кряжа и идти по противоположному
спуску, обращенному внутрь полуострова. Мы взяли немного
вправо и стали подниматься по отлогому скату, густо
поросшему травой.
По мере восхождения пред нами открывалась живописная
панорама долины реки Эйны. На далекое пространство было
видно как Эйна множеством капризных изгибов [51]
вилась, журча и прыгая между камнями, по широкой, ярко-зеленой
долине, окаймленной серыми горами. Если бы не эти горы,
с лежавшим на них снегом и засевшими на вершинах и в
щелях облаками, то можно бы подумать что находишься
где-нибудь на юге, в прекрасно обработанной стране.
По всему склону гор и по всей долине разбросаны на некотором
расстоянии друг от друга низкие, кривые березки; казалось,
что идешь по огромному саду; там и сям внизу паслись
многочисленные стада лопарских оленей. Одно стадо, Бог
знает зачем, забралось на самый верх берегового кряжа
и теперь испуганное поднявшимся из ущелья орлом, который,
в свою очередь, испугался стада, опрометью неслось вниз,
скользя по обледеневшим снежным залежам и ловко прыгая
по уступам скал. Солнце ярко освещало всю эту прелестную
картину и грей оно побольше, да не будь у меня лисьей
шубки на плечах (необходимая предосторожность), я бы
мог подумать что лето. Чем больше мы подвигались, тем
природа становилась мрачнее. Уже не видать было долины
Эйны, скрылся и сад, а его заменил ползучий вереск;
трава росла редкая, все больше и больше обнажая серые
скалы; солнце спряталось в облака, и подул сбоку резкий,
пронзительный ветер. Идти было очень тяжело. Кроме того,
что путь лежал все время по косогору, так что каблук
постоянно подвертывался, но еще приходилось попеременно
переходить через вязкие родники или через широкие полосы
скатившихся сверху обломков шиферных скал. Наконец,
к довершению невзгоды, мой проводник независимо от того,
что был глуп (неотъемлемая, кажется, принадлежность
лопарей) был еще и глух; с каждым вопросом надо было
к нему обращаться криком. Когда, наконец, удавалось
выкричать ему: «а скоро ли мы придем», он добродушно,
но невыразимо глупо улыбался и успокоительным тоном
отвечал: «нет, еще не скоро и полдороги далеко не прошли».
И врал, потому что этот же ответ он мне дал и тогда,
когда мы были не более как с версту или две от Руко-пахты,
места где мы назначили встретиться с тройником.
Тяжелый был этот переход, тянувшийся на расстоянии
около двадцати верст. Ноги промокли насквозь от вяз[52]ких
болот, пятки были стерты подвертывавшимися каблуками,
в мускулах чувствовалась ломота от постоянного напряжения
при переходах через скользкие и подвижные обломки шифера,
чувствовалась и общая усталость, а к тому же голод и
равнодушие лопаря расстраивали нервы и способны были
довести до отчаяния. В подобных случаях сознаешь в себе
больше силы, если спутник окажется слабее, что и было
со мной при переезде на шняке с филипповской ладьи в
реку Среднюю. Я там храбрился, потому что остальная
компания струсила; а теперь, как нарочно, этот жиденький,
чахоточный лопарь оказался несравненно лучшим пешеходом,
чем я. Он все время кашлял сухим, истомляющим кашлем,
а между тем шел так бойко, что на четыре мои присеста
едва делал один.
Усталый, голодный, после двадцативерстного перехода,
добрался я наконец со своим проводником до Руко-пахты,
надеясь найти тут тройник, в котором была моя провизия,
и отдохнуть. Но, о ужас! тройника нигде не видно; вокруг
никакого жилья; густые дождевые туча заложили все небо
и вот-вот грозят окатить нас с ног до головы, а берег
выдался в губу длинною отлогою косой; ни одного утеса,
ни одной щели, где бы можно было укрыться.
Я посмотрел вопросительно на моего лопаря, но в ответ
получал все ту же блаженную улыбку.
Таким образом, мы простояли около получаса, все оглядываясь
во все стороны, и я уже готов был решиться идти дальше,
зная что верстах в пяти, у перешейка разделяющего Мотовский
залив от Волоковой губы, есть поселение двух финляндцев,
как вдруг мой лопарь указывает мне в противоположную
сторону, то есть в ту, откуда должен был придти тройник.
Я присматриваюсь,— с версту от нас, из-за небольшого
холма подымается синенький дымок. Тут есть, стало быть,
люди. Мы бросились туда, и действительно там были люди,
коляне. Они зашли сюда со своею шнякой промышлять, слишком
близко подошли к берегу, проспали убылую воду и проснулись
во время куйпоги21,
когда их шняка очутилась на песчаной отмели берега.
Теперь они сидели вокруг котелка и варили великолепную
тресковую уху с воюксой22.
Русское госте[53]приимство
доставило нам место у котла, а когда стал накрапывать
дождь, то они устроили надо мной навес из паруса.
Я поел, напился чаю (в каждой шняке есть чай и сахар)
и заснул. Не мог только решиться выпить рому, которым
потчивали меня гостеприимные коляне, но зато мой лопарь
выпил и за меня и за себя. К восьми часам вечера пришел
и тройник; он едва мог выбраться из Эйны. Ветер совершенно
стих и губа, сузившаяся в этом месте до трех верст в
ширину, стояла как зеркальная. Сунутая мной в руку кормщика
рублевая бумажка вызвала: «Дай Бог вам здоровья и поветерь»,
и мы отправились дальше.
Было десять часов вечера, когда мы пришли к землянкам
двух финляндцев. С их помощью и не теряя времени, перетащили
мои вещи чрез двухверстный перешеек и уложили в ёлу,
стоявшую в Волоковой губе; но ёла была так мала что
только и оставалось место для четырех гребцов. Волей-неволей
мне опять пришлось идти пешком, взяв с собой проводника.
Но это было ничего в сравнении с совершенным переходом.
До большой колонии Земляной оставалось каких-нибудь
пять-шесть верст и те пролегали ровным местом. Словом,
во втором часу ночи я уже лежал, хотя на полу, но в
прекрасной чистой избе местного старосты финляндца Нискавена.
Только благодаря энергии и влиянию Нискавена, колония
Земляная находится в том цветущем состоянии, которое
поражает после грязи, беспорядочности и неудобств жилья
в других поселениях. Вся колония состоит из двух поселений,
находящихся на расстоянии полторы версты одно от другого.
Как в том, так и в другом, деревянных строений очень
мало; по два, по три, не больше, все же остальное, в
числе около ста двадцати корпусов, землянки. Несмотря
на такую первобытность жилищ, какая чистота, какой поразительный
порядок! Каждый участок обнесен изгородью, в которой
разведен огород, правда, с весьма небогатым выбором
овощей, как-то: репой, брюквой, луком, но все это прекрасно
возделано; дворы и тропинки выметены и вычищены. Колония
окружена мелким лесом и лугами, на которых пасется многочисленное
стадо крупного [54] рогатого
скота и овец. В бухте стоят тоже крупные, прочные и
заново выкрашенные ёлы колонистов. Все это порядливо,
крепко, массивно. Жители Земляной очень неразвиты; много
еще в них грубого, почти животного, как мне пришлось
после убедиться; а благосостоянием своим они обязаны
деспотически патриархальному вмешательству Нискавена
во все их дела.
Колония эта основана лет десять тому назад тремя семействами,
переселившимися сюда из Улеаборгской губернии. В числе
переселенцев было и семейство Нискавена, уже тогда считавшегося
главою этой маленькой общины. Когда в 1868 году дарованы
были льготы мурманским колонистам, заключавшиеся, главнейше,
в праве беспошлинного привоза для торговли иностранных
товаров, в том числе, крепких напитков, а также предоставлено
было право на получение правительственных субсидий,
то Нискавен безапелляционно постановил, что никто из
колонистов (число их в это время значительно возросло)
не будет ходатайствовать о денежном вспомоществовании;
а чтобы вознаградить их за утрату правительственной
помощи, он также безапелляционно запретил торговлю в
колонии крепкими напитками. Эти две весьма разумные
меры можно выразить так: «Не делайте долгов, а пускайте
в оборот сбережения». И с тех пор колония процветает
и растет.
Некоторые недовольные ушли и основали на противоположном
берегу Волоковой губы колонию Червяную. И что же? Там
пьянство, беспорядок, бедность, неопрятность, Есть еще
несколько переселенцев из Земляной в Вайде-губе, но
тут они совершенно теряются среди бойких поморов и норвежцев.
Вайда-губа едва ли не самая богатая, в промышленном
отношении, колония и становище Мурманского берега. Цып-наволоку
она уступает только тем, что представляет слишком беспокойную
стоянку для больших судов. Промыслы тут настолько же
обильны, насколько и опасны. Оттого Вайда-губа главное
становище онежан. Я уже говорил, что их прозвали баронами;
и такое прозвище как нельзя более идет к этому рослому,
красивому и надменному народу, ничего не признающему,
кроме своей собственной отваги. Что касается до общего
типа этого по[55]селения,
то он отличается от Цып-наволока только рельефностью
разницы между норвежцами и поморами; оба эти типа доведены
здесь до крайности. Осмотрительность и умение норвежцев
противопоставляется отчаянности и ловкости онежан; прочность
и стойкость ёлы — быстроте и увертливости шняки; наконец,
широкая торговля норвежским ромом поддерживается поголовным
пьянством, в котором, впрочем, участвуют уже не одни
онежане, а в одной с ними мере, если не в большей, норвежцы
и финляндцы.
Для обратного пути я избрал опять же губу Мотку, но
хотел пробраться другим ее берегом, то есть берегом
материка, чтобы посмотреть лопарское становище в Китовьей
губе. Я условился с тремя колонистами доставить меня
за два рубля из Земляной в Китовью губу и, чтобы не
отрывать народа от промысла, выехал в одиннадцать часов
вечера. Мы благополучно доехали до перешейка. Финляндец,
сидевший на руле, здоровый, угловатый мужик, раза два
вынимал из кармана бутылку рома и потягивал через горлышко;
товарищи его, гребцы, двое очень молодых парней, отказались,
о чем он, впрочем, и не пожалел. После двух приемов
рома он затянул диким голосом свою национальную песню.
Это были какие-то обрубки слов, учащенно, но без ритма
и мелодии, следовавшие друг за другом; каждый стих кончался
высокою, крикливою и протяжною нотой. Вероятно, песня
эта была очень остроумна, потому что после каждого куплета
глупые улыбки расплывались по лицам гребцов. Смысла
ее я, однако, не мог узнать, так как мои спутники едва-едва
говорили несколько слов по-русски.
Перебравшись пешком через перешеек, мы были неприятно
поражены отсутствием ёлы, которую надеялись здесь найти.
У берега стояли два карбаса, в которых едва могли поместиться
трое. Мы выбрали один из них, который казался попрочнее,
уставили в него мои вещи и поместились как могли. Одного
парня пришлось здесь оставить, другой сел на весла,
угловатый колосс сел на руль, сделав глоток из своей
бутылки, а я уселся посередке. Праздным мне тоже не
приходилось оставаться; карбас тек как решето, и я всю
дорогу должен был отливать воду деревянным ковшом, иначе
мы пошли бы ко дну, а [56]
губа становилась все шире и шире и в некоторых местах
доходила до пяти, шести верст в ширину.
Я все еще надеялся встретить ёлу, которая, вероятно,
была здесь где-нибудь на промысле; мне очень хотелось
отделаться от этих финляндцев; бутылка рома меня сильно
тревожила.
Мы не отъехали и двух верст от перешейка как впереди,
из-за выдавшегося в губу мыса, показался дымок. Я указал
рулевому по этому направлению и словами и знаками приказал
ему держать туда; по моим соображениям, там должна была
находиться ёла. Мы пристали, и так как дым подымался
с противоположной стороны, то нам пришлось пройти пешком
с четверть версты, то есть поперек всего мыса.
Каково же было мое разочарование когда, вместо ёлы
и промышленников, я увидел пред собою целый табор полудиких,
грязных и уродливых лопарей и лопарок с детьми, прикочевавших
сюда со своими оленями. На мое счастие один из лопарей
говорил по-русски, а мои финляндцы по-лопарски. Хотя
я и говорю на мое счастие, но то, что сообщил мне переводчик,
оказалось вовсе не утешительным. Перекинувшись несколькими
словами с моим кормщиком, лопарь объяснил мне, что финляндец
хочет меня сдать им для доставки в Китовью губу. Я было
обрадовался.
— На чем же мы поедем, — спрашиваю, — у вас, тут, что
с собой, ёла?
— Нет, ёлы-то нет здесь.
— А что же, тройник?
— Нет, и тройника нету.
— Так на чем же я дальше-то поеду? — Я начинал горячиться.
— Да, может, кто не поедет ли промышлять.
— А ежели никто не поедет?
— Уж не знаю.
Я стал через переводчика и знаками усовещивать финляндца,
упрашивать его ехать дальше. Я, кажется, готов был на
какое угодно унижение, лишь бы выйти из этой западни.
Но мой финляндец упорно смотрел в землю и отрицательно
качал головой на все мои увещания. Между тем, карбас,
в котором оставался молодой парень обо[57]гнул
мыс и подошел к той стороне, на которой мы стояли. Я
нечаянно бросил взгляд на мою провизионную корзину и
вспомнил, что там у меня осталась целая бутылка портвейна.
Я сбежал вниз, достал портвейн и знаками показал кормщику,
что если он согласится везти меня дальше, то получит
эту бутылку. Только этим способом мне удалось наконец
убедить его.
Когда мы опять уселись в карбас и отплыли от лопарей,
то финляндец, еще чаще прежнего стал прихлебывать то
из одной бутылки, то из другой, а песни его становились
все крикливее. Он видимо хмелел. Я сидел к нему спиной
и продолжал отливать воду. Вдруг быстрым движением руки
он сорвал с меня фуражку. От испуга и досады меня всего
передернуло. Я схватился уже было за револьвер, висевший
у меня за поясом, но дикий смех обоих дал мне понять,
что это была шутка. Фуражку мне удалось скоро отнять,
и я рассудил, что гораздо благоразумнее не обижаться
на этого полупьяного дикаря.
Но вот вдали у берега показался другой карбас с одним
гребцом. Мои финляндцы тотчас же повернули к нему, чтобы
сдать меня, а самим вернуться. Я, признаться, был очень
рад этой встрече. Карбас был немного больше, совершенно
новый и стоял тут на удебном промысле; стало быть, сидевший
в нем был не пьян, тогда как мой рулевой все прихлебывал,
да прихлебывал и окончательно охмелел. Когда же мы были
совершенно близко к новому карбасу, его так разобрало,
что он ударил со всей силы лопастью весла, заменявшего
руль, по воде и с головы до ног окатил меня солеными
брызгами. Опять дикий хохот показал мне, что и это была
шутка.
Наконец, мы подошли к карбасу, в котором уже было положено
довольно много выуженной рыбы. Я тотчас же перескочил
в него и уселся на корме. Тут только я вздохнул свободно.
Пока перебрасывали рыбу из одного карбаса в другой,
прошло добрых полчаса. Оба карбаса стояли борт о борт,
нос к носу, корма к корме, так что я сидел почти рядом
с пьяным кормщиком, он в своем карбасе, я в своем. Когда
окончили перегрузку, а вынул из кармана две рублевые
бумажки и сперва отдал ему одну, собираясь отдать тотчас
же и другую, дабы он видел яснее, что ему действительно
платят услов[58]ленные два
рубля; но он, не дождав второй бумажки, недовольным
тоном закричал: «мало», а когда я ему отдал и вторую
ассигнацию, то он все же продолжал кричать: «мало, мало».
Я так торопился разделаться с ним, что полез, было,
доставать третий рубль, но пьяный финляндец не дал мне
и этого сделать, как закричал, все больше и больше задорясь:
«пять, десять, пятнадцать», а при этих последних словах
он опять схватил свое весло и угрожающе замахнулся на
меня. Но тут уже наши роли переменились. «Пускай себе
вертится на своем карбасе, — думал я, — если опрокинет,
то сам же будет в воде». И взорвало же меня это нахальство;
но, тем не менее, я не потерял присутствия духа. Может
быть, только хладнокровие и избавило меня от серьезных
неприятностей. Я, не торопясь, вынул мой револьвер и
многозначительно показал его разбушевавшемуся финляндцу.
Поразительна была перемена, произведенная во всей его
четвероугольной, неуклюжей фигуре. Лицо стало глупо
улыбаться, руку, державшую весло, он тихо опустил, а
другою стал медленно отталкиваться от моего карбаса.
Мы пошли. Только тогда когда мы уже были саженях в двадцати,
тридцати, он опомнился и, сняв шапку, громко закричал
мне:
— Прощай, спасибо!
— Прощай, любезный друг, — весело отвечал я ему, —
спасибо и тебе, что не утопил.
Часа через три я проходил уже под высокими отвесными
пахтами, составляющими мрачный коридор при входе в лопарское
становище Китовье.
Лопари поселились при устье реки Бомени, на песчаном
берегу Китовьей губы, у подошвы высоких пахт. Кажется,
если бы выдумывать бухту с хорошею стоянкой, то ничего
нельзя бы придумать более покойного и безопасного. Высокие
скалы окружают ее со всех сторон, защищая от ветра,
и образуют только узкий коридор в Мотку; дно песчаное,
ровное и глубокое, а тут же под рукою довольно широкая
река с прекрасною водой. Правда что большой будущности
у Китовьей губы не может быть. Она, во-первых, слишком
мала, чтобы поместить несколько больших судов, а во-вторых,
промыслы тут слишком [59]
незначительны чтобы нагрузить их, но зато для небольших
промышленников, не простирающих своих претензий далее
каких-нибудь пятнадцати тысяч пудов рыбы — это чистый
рай.
Тут уже стояла небольшая шкуна кольского купца Хипагина,
а с часу на час поджидали и самого хозяина на другой
шкуне, с заграничным красным товаром и ромом. Я отдохнул
часа три в грязной избе и, так как погода стояла хорошая,
решился в тот же день отправиться дальше на тройнике,
опять в Малую Корабельную.
Пока кунктаторы-лопари возились со своим тройником
прошел, по крайней мере, час. Между тем на вершинах
скал, в ущельях, показались клочки облаков и скоро обратились
в густой слой тумана; но на воде все еще было тихо,
и я надеялся пробраться в Малую Корабельную до непогоды.
Из предосторожности лопари устроили из паруса навес
на тройнике, чтобы спрятаться мне в случае дождя. Предосторожность
эта оказалась вовсе не лишнею, потому что едва мы вышли
из коридора в Мотку, как стал накрапывать мелкий дождик
и подул с океана, хотя не сильный, но неприятный холодный
ветер. Лопари ровно и настойчиво гребли в шесть весел,
и тройник плавно двигался вперед. Однако туман на океане
становился все гуще и гуще и ближе надвигался на губу,
совершенно застилая остров Кильдин, который в ясную
погоду прекрасно виден отсюда.
С лишком версту мы тянулись все придерживаясь правого
берега и затем стали брать левее, чтобы наискось перейти
губу. Ветер между тем крепчал. Мелкое всплескивание
волн стало сменяться крупною зыбью, повальным взводнем,
по местному выражению, забегавшим сюда с океана, а оттуда
слышался глухой гул разгулявшейся громады. По мере выхода
в середину губы волны увеличивались и сильно затрудняли
движение; но упрямые лопари продолжали подвигаться вперед.
В это время с океана, появилась в тумане какая-то шкуна
и на всех парусах быстро неслась в губу. От времени
до времени я выглядывал из своей будки. Шкуна быстро
приближалась к нам; можно было ясно разглядеть на ней
все подробности.
[60]
— А ведь это хозяин23
идет, — обратился ко мне кормщик. — Он и есть, вот стоит;
да чтой-то, никак машет нам чтобы вернулись; машет,
машет. Видно погода с моря идет.
Я высунулся из будки. Действительно Хипагин, с которым
я познакомился еще в Коле, стоял на корме и махал рукой,
делая нам знак, чтобы мы возвращались. Ветер между тем
переходил в совершенный шторм, и тройник едва подвигался
против волн, а дождь значительно усиливался.
— Мани на шкуну, чтобы остановилась, — сказал я кормщику,
— остановится, так причалим, а то не стоит возвращаться.
Если в Малую Корабельную не выгребем, то в Эйну заворотить
можно.
Но тотчас после поданного знака шкуна задрейфила24
паруса и стала тихонько подвигаться от приобретенного
движения. Тройник повернул, и мы скоро пристали к шкуне.
Хипагин шел в Китовью только добрать тысячи две пудов
рыбы; остальной груз был уже у него в шкуне; а так как
на это требовалось не более трех-четырех дней, то он
и уговорил меня дождаться его ухода, обещаясь доставить
меня в Малую Корабельную, откуда я мог вернуться в Цып-наволок
в шняке, а в крайнем случае дойти до Большой Корабельной
пешком, всего двадцать пять верст. Я охотно принял это
предложение. Во-первых, оно избавляло меня от неприятности
болтаться в тройнике, а во-вторых, мне представлялся
случай поближе познакомиться с нагрузкой корабля и убедиться
самому, действительно ли при этом пускаются в ход такие
меры, как спаивание сдатчиков, и, наконец, случай присмотреться
к лопарям.
Промышляющие лопари, то есть те, которые летом покидают
свое постоянное местожительство и переходят на промысел
в летние становища, совершенно утратили свой первобытный
тип. Они не отличаются от русского кресть[61]янина
ни костюмом, ни наружностью; попадаются впрочем, как
исключения, и такие, которые сохранили в костюме некоторые
особенности, как, например, типический вязаный колпак
вместо шапки и сапоги с загнутыми носками. Вообще же
они не носят на себе того отпечатка дикости и первобытности,
который так поразил меня в кочевых лопарях, виденных
мною на мыске во время путешествия в решете с пьяным
финляндцем. Наконец, лопари-промышленники, говорят прекрасно
по-русски, и не только с посторонними, но преимущественно
и между собой.
У нас внутри России существует довольно неясное ходячее
понятие о лопарях, как о народе полудиком, но такое
понятие, во всяком случае, справедливое менее чем наполовину,
по-видимому еще более распространено за границей. Так
в нынешнем году пришел в Китовью губу на собственной
щегольской яхте какой-то англичанин с тем, чтоб откупить
у лопарей впадающую в губу реку и пользоваться исключительным
правом лова семги. Должно быть, он вычитал в каком-нибудь
путешествии в глубь Австралии или Африки о необходимых
приемах в обращении с дикарями. Эта приемы он пустил
в ход и здесь, а именно привез с собою целую кучу скверных
ножей и ножниц и стал раздаривать их лопарям. Те, конечно,
брали подарки, но от души смеялись над англичанином.
Что лопари не блестят умом — это правда, до бойкости
поморов там далеко; они трусы, и в этом отношении далеко
оставили колян позади себя. Не знаю только, они ли у
колян или коляне у них переняли распространенный во
всех мотковских становищах способ промышлять по мелочам,
с ежедневными выездами в губу. Шняк они не употребляют,
а прямо перешли от своего тройника к норвежской ёле.
Теперь тройники у них остаются только дослуживать, да
отбывать водную повинность, а как промысловое судно
они по большей части употребляют ёлы своей собственной
и весьма порядочной конструкции.
Заработки лопарей довольно значительны. Зимой они выручают
до тысячи рублей от провоза поморов к промыслам, а летом
получают около четырех сот рублей за отбывание поводной
повинности, не говоря о промыслах тресковом и семожьем.
За аренду реки они взяли [62]
с туриста англичанина сто рублей в лето, а за доставление
двух путешественников, англичан же, в губу Уру сорок
рублей. Суммы очень почтенные. Куда же деваются у них
деньги?
Мне случилось слышать немало сетований на то, что крупные
промышленники вконец разоряют мелких. Едва ли, впрочем,
можно обвинять их слишком решительно. Конечно, они пользуются
выгодой своего положения — отсутствием конкуренции;
так, например, Хипагин не знает соперничества в своих
делах с лопарями; но жизнь в таком захолустье, на которое
обрекают себя промышленники-хозяева, требует хорошего
вознаграждения. Надо, наконец, и то сказать, что поморы
и, в особенности, лопари, часто сами не знают своих
нужд, а потому жалуются часто вовсе невпопад. Между
прочим, едва ли вполне основательна жалоба на дороговизну
продаваемых им предметов необходимости. Правда что их
можно было бы продавать дешевле, но и заработки на промыслах
дают возможность с легкостью покрывать эту дороговизну.
Что действительно если не разоряет, то значительно
сокращает заработки и лопарей, и поморов, — это способ
расчета с ними хозяев. Когда судно окончательно нагружено
рыбой и собирается отходить, то за три дня до отхода
на нем поднимают флаг, это призыв к расчету. Промышленники
предъявляют свои «сегеля»25,
то есть расписки приемщика о количестве и цене принятой
рыбы, а хозяин показывает им их долговые документы,
выданные зимой за забранный товар и деньги, или оставшиеся
от прошлогодних неоплаченных долгов. Если окажется,
что промышленник больше забрал, нежели сколько сдал,
то он доплачивает деньгами или выдает новый долговой
документ; если же, напротив, сдача оказывается больше
забора, то есть, если промышленнику должен хозяин, то
последний так и норовит как бы рассчитаться не деньгами,
а своим товаром, на который кроме барыша от дешево приобретенной
рыбы, получается еще хороший процент. Только крупные
промышленники, как Смолин, Ненюков и др., доплачивают
разность деньгами, не навязывая своего товара, как это
делают бо[63]лее мелкие их
товарищи по промыслу. Наконец, еще зло, и чуть ли не
самое крупное, заключается в способе оканчивать расчеты.
Промышленник набрал товаров вдоволь, больше ему ничего
не нужно, а остается ему еще дополучить рубля два-три.
— Уж, сделай милость, — упрашивает он, — доплати деньгами
за остаток-то.
— Куда тебе деньги, все равно пропьешь, да деньгами
и везде успеешь разжиться; бери лучше товаром, пока
есть; смекни-ка сь, не надо ли еще чего.
— Да полно, всего взял вдоволь, а денежек-то ты пожалуй,
не обидь.
— Полно, полно, куда тебе денег; да и нет их у меня,
совсем мало денег, сам знаешь, времена тугие пошли.
— Уж сделай милость, — пристает мужик.
Поторгуются, поторгуются, а кончится тем, что хозяин
навяжет-таки ему рому на всю недостающую сумму. А ром
в бутылках; куда его беречь, еще перебьешь, пожалуй;
и пошла попойка.
Немаловажную тоже роль играет ром при приемке рыбы;
но это, впрочем, даровое угощение сдатчиков, которое,
конечно, навертывается на привесах. Однако при мне все
это было в границах умеренности. Может быть, и мое присутствие
стесняло.
В Малой Корабельной не было ни одной шняки, стояли
только две раньшины, да одна ладья. Надо было идти пешком
до Большой Корабельной, а там недалеко уже и Цып-наволок.
Кстати, упомяну о курьезном судне, называемом раньшина.
Это не более как простая промысловая шняка. Хозяин ее
сколотил кое-какие деньжонки, и захотелось ему быть
судовладельцем. Недолго думая, он наколачивает на свою
старую шняку два ряда досок, устраивает на корме каюту,
ставит три мачты и бушприт и фрахтует свое новое судно
в океанские плавания, а то так сам нагружает его хлебом
и везет в Норвегию; там променивает хлеб на соленую
рыбу, причем берет около четырех пудов рыбы за пуд хлеба
(ржаной муки) и идет с новым своим грузом в Архангельск,
где он купил хлеб по восьмидесяти или девяносто коп.
за пуд, а рыбу продает по девяносто коп. и по рублю.
Надо заметить, что громадность этих барышей (с лишком
400%) отчасти только [64]
кажущаяся, ибо такой промышленник торгует, не имея капитала,
а все свои обороты делает в кредит, очень дорого стоящий;
но, тем не менее, чуть ему обстоятельства поблагоприятствуют,
он имеет хорошую выгоду и, смотришь, года через три-четыре
он обзавелся уже ладьей, а там и шкунку приобрел.
В Малой Корабельной я оставил все лишнее, т.е. две
корзины с провизией и хлебом, а остальной мой багаж
понесли на себе два рабочих, нанятые мною на раньшинах.
Первые пятнадцать верст приходилось идти все в гору,
подымаясь на высокий кряж, проходящий посередине Рыбачьего
полуострова. День был жаркий, каких не было во все лето,
солнце так и палило нам в спину, комары преследовали.
Дорога шла частью по обломкам шифера, покрывающим на
всем полуострове фундамент скал, а частью болотами и
кустарником ползучей березы. Несколько раз приходилось
перебираться вброд, выше колен, чрез стремящиеся вниз
потоки шириною иногда по две и по три сажени. Особенно
трудно было, помню, переходить чрез поток Гремяху; дно
все засыпано крупными обломками шифера, покрытыми илом
и наваленными грудами друг на друга. При одуряющей быстроте
течения переход чрез этот скользящий и вертящийся под
ногами камень был донельзя затруднителен; того и гляди
— собьет с ног течением и растянешься во всю длину.
Четыре часа шли мы эти пятнадцать верст, постоянно
делая привалы; слишком утомителен был этот подъем, а
тут еще солнце и комары. Но вот склон кряжа становится
все отложе, обломки шифера попадаются реже (их отсюда
смывает вниз), путь наш пролегает по гладким площадкам
обнаруженных скал, и нам осталось каких-нибудь сажен
триста до двух братанов. Так называются два каменных
столба, стоящих или нарочно поставленных на самом перевале
кряжа. Их видно очень издалека и на них всегда держат
направление пешеходы из Малой Корабельной в Большую
— это кратчайший путь.
По словам проводников мы должны были скоро увидать
Большую Корабельную, так как были почти на самом хребте
кряжа. И вот, еще несколько шагов, и предо мной раскинулась
на громадное пространство волшебная картина невиданной
панорамы. На первом плане расстила[65]лась
долина северного склона кряжа с озерами, потоками, ручьями;
за ней, как выточенные из слоновой кости, стояли красивые
здания паллизенской фактории, отражаясь в зеркальной
поверхности Корабельной бухты; дальше многолюдный Цып-наволок
с новенькими светлыми постройками Смолина, с красными
домиками норвежцев-колонистов и с миниатюрными избушками
колян и поморов; в губе красуются стройные шкуны, шлюпы,
ладьи и раньшины, а там, вдали, расстилается во все
стороны, на необъятном пространстве, великолепная синева
океана. Он сегодня тих и невозмутим, а потому необыкновенно
величествен. Направо виден Кильдин, ярко освещенный
лучами склоняющегося солнца; еще дальше теряется во
мгле береговая линия северо-восточной стороны Лапландии,
а там опять океан и оттуда тянутся длинные вереницы
иностранных и русских кораблей, резко отделяющихся белыми
точками на синем фоне. Кое-где дымятся пароходы. Один
из них идет очень близко, держа курс от Кильдина к Цып-наволоку.
Простым глазом легко отличить его окраску и вооружение.
Это должен быть китоловный пароход Фойна.
Не говоря уже о красоте картины, изумляющей своею грандиозностью
и неожиданностью, я был поражен еще этим движением,
этою жизнью, которая составляла такой резкий контраст
с тою дикою глушью, с тем сонным царством грубого невежества,
откуда я вышел несколько часов тому назад.
Эту минуту я долго не забуду; я считаю ее концом моего
путешествия.
Вниз по кряжу мы спустились скоро и легко добрались
до Корабельной, оттуда же на листербот. К ночи я был
уже в Цып-наволоке, а чрез две недели шел на прекрасном
пароходе вновь организованной компании в Архангельск.
А. П. 14 августа 1875 года.
ПРИМЕЧАНИЯ
[5]
1
В последнее время наш крайний Север, именно берег Ледовитого
океана (Мурманский берег) обратил на себя особенное
внимание своими огромными естественными богатствами,
особенно, без преувеличения баснословным запасом рыбы
— трески, семги, палтусины и пр., более же всего трески,
доставляющей почти исключительную, вкусную и здоровую
пищу северянам и развозимую по всем странам Европы,
вплоть до Сицилии. При [6]
таких огромных запасах мы, русские, главные владетели
берегов Ледовитого океана, пользуемся ими далеко менее,
нежели наши северные соседи. Местная жизнь сложилась
здесь так, что неисчислимые богатства естественных произведений
живут рука об руку с поразительною нищетой обывателей.
Между тем, тут же рядом, только что перешагнув за наши
границы, норвежцы, промышляющие теми же дарами Северного
океана, живут привольно; этого мало, живут часто решительно
на наш счет. Такое уродливое явление, никак, впрочем,
не исключительная принадлежность Мурманского берега,
не может не поразить свежего наблюдателя. Появились
описания нашего Севера и благодаря талантливости пишущих
привлекли к себе внимание читателей. К сожалению не
раз случалось, что строгая правда приносилась в жертву
завлекательности описания. Предлагаемый здесь очерк
поездки на Мурманский берег, предпринятой прошедшего
года для изучения тамошней промышленности, тамошнего
быта и всех бед его имеет своею главною целью представить
вниманию читателей нисколько неприкрашенную истину о
положении края, имеющего важное значение.
[7]
2
Экспедиция, обозревавшая в 1872 году поселения Мурманского
берега, предположила основать коммерческий порт на острове
Кильдине. Предположение это еще не приведено в исполнение.
[8] 3
Этот термин, впрочем, малоупотребителен, он составляет
презрительное название, которым крупные промышленники,
хозяева, величают мелких.
[10]
4
Фактория — постоянное промысловое заведение. Основания,
на которых устраиваются фактории и значение их объяснены
ниже.
[20]
5
Игна — род аркана, надеваемый на рога у их основания
и служащий вожжей во время езды.
6
Терёжка — шитое из досок корыто на одном плоском, широком
полозе; ширина полоза обыкновенно 1/4
аршина. Ширина терёжки 3/4 арш.,
а длина от 11/2 до 2 аршин.
[26]
7
Пахта — отвесная скала над водой; глубина под пахтами
бывает в несколько десятков, иногда и сотен сажен.
[28]
8
Голомя — открытое море; идти голомянно — идти открытым
морем.
[29]
9
Реять — управлять реями, т.е. лавировать.
[30]
10
Ёла — норвежское промысловое судно, величиной со шняку.
11
Тура — водоросль.
[32]
12
Шняка есть, так сказать, промысловая единица, команда
ее состоит из кормщика и трех рядовых; четверо рядовых
бывают тогда на шняке, когда в состав команды входят
бабы: две бабы идут за одного мужика и каждая из них
носит название половинки. «Идти в половинки», «летось
была в половинках» — местные выражения. С половинкою
обхождение деликатнее, чем с рядовыми мужиками; ей только
изредка попадает подзатыльник от кормщика, а в зубы
почти никогда.
[36]
13
Зуй — мальчик 10—15 лет, входящий в состав команды шняки,
сверх комплекта в четыре или пять человек. Зуи не выезжают
в море на промысел, обязанность их состоит в разматывании
яруса, когда промышленники вернутся с моря и в приготовлении
его для следующего выезда.
14
Поморы забирают обыкновенно все в кредит и потом расплачиваются
рыбой.
[37]
15
Ляга — углубление между скалами, в которое набирается
дождевая вода.
16
Опружить — опрокинуть.
[38]
17
Брасы — веревки, которыми парус поворачивается к ветру;
перебрасить — перенести парус к ветру.
[46]
18
Солдат — местное название особой породы чаек, отличающихся
от обыкновенных темно-серыми коричневатыми крыльями,
спиной и головой, а также большим ростом и согнутым
клювом. Названы они солдатами, потому что не живут на
своем продовольствии, а отнимают у обыкновенных серых
чаек пойманную этими последними рыбу.
[49]
19
Анкерок — бочонок емкостью в три ведра.
20
Финман — уроженец норвежской провинции Финмаркена.
[52]
21
Куйпога — последний предел убылой воды.
22
Воюкса — тресковая печенка.
[60]
23
Хозяином называют промышленники того, у кого они забираются
зимой в долг и кому сдают рыбу в уплату долга. В настоящем
случае хозяином был Хипагин.
24
Задрейфить или поставить в дрейф паруса — поставить
их не поперек, а вдоль течения ветра.
[62]
25
Должно быть, от немецкого Siegel.
© текст, А.П., 1876
© OCR, HTML-версия, Шундалов И., 2007
По
материалам сайта "Терский Берег" |