В начало
Военные архивы
| «Здания Мурманска» на DVD | Измерить расстояние | Расчитать маршрут | Погода от норгов |
Карты по векам: XVI век - XVII век - XVIII век - XIX век - XX век

Этнографический сборник издаваемый Императорским Русским Географическим обществом.
Выпуск 4, 1858 г.

Обложка[219]

ЭТНОГРАФИЧЕСКИЕ ЗАМЕЧАНИЯ И НАБЛЮДЕНИЯ КАСТРЕНА О ЛОПАРЯХ, КАРЕЛАХ, САМОЕДАХ И ОСТЯКАХ, ИЗВЛЕЧЕННЫЕ ИЗ ЕГО ПУТЕВЫХ ВОСПОМИНАНИЙ 1838-1844 г.

(М. Alexander Castrén's Reiseerinnerungen aus den Jahren 1838-1844 im Auftrage der Kaiserlichen Akademie der Wissenschaften herausgegeben von A. Schiefner. St. Petersburg. 1853.)1

Книга, заглавие которой выписано выше, содержит в себе много любопытных и в высшей степени занимательных для этнографа подробностей об инородцах наших. Немецкий переводчик, академик Шифнер, сам глубокий знаток этого дела, выразился в предисловии к своему переводу, что надеется им оказать немаловажную услугу этнографии. Но это сочинение Кастрена писано без всякой системы: оно составилось из писем покойного к его друзьям, во время его путешествий; следовательно, рядом с наблюдениями чисто учеными, в нем встречается и много подробностей чисто литературных, не имеющих никакого интереса для этнографа, как, например, легких и живых [220] описаний природы, путевых впечатлений автора, занимательных более в биографическом отношении, для характеристики самого путешественника, который, в то же время, был даровитым литератором своей родины. Все такие подробности были опущены при настоящем извлечении.

В книге этой описаны три путешествия Кастрена. Первое было предпринято им в 1838 г. Еще студентом Кастрен основательно изучил, теоретически и практически, финский язык и начал заниматься сродными с ним лопарским и эстонским наречиями. Вскоре он убедился в необходимости путешествия по разным краям Европы и Азии. Но встреченные им препятствия, казалось, совершенно рассеяли его мечты, как один друг его, доктор Эрстрем, предложил ему летом 1838 года отправиться вместе по финской Лапландии. Вскоре к ним еще присоединились Бланн, магистр естественной историии, и пастор Дурхман. 13 июля выступили они из Торнео, места жительства Эр-стрема.

1. Путешествие no Лапландии.

Из деревни Пельдовуома Кастрен и товарищи его взяли с собой двух крестьян Эрика и Ессиэ в проводники.

«Дождь лил почти без перерыва весь первый день нашего пути, когда мы, говорит Кастрен, проезжали по реке Пельдаёки. Только к вечеру прочистилось небо и выглянуло из-за туч; живительный блеск разлился по темной поверхности воды, осветились цветы и деревья. Рыбы показались из воды и пернатые повылетали, щебеча, из своих гнезд. Чувство радости проникло также и в наш кружок. Сидя на руле, запел Эрик на старинный однообразный напев о чудесных походах Вэйнэмэйнена в Похъёлу, о прекрасной дочери Лоухи и т.д. С удивлением услыхав в пределах Лапландии звуки, все реже и реже раздающиеся в самой финляндии, стал Кастрен расспрашивать Эрика о происхождении жителей Пельдовуомы и узнал от него, что род его начало свое ведет из богатой песнями Карелии. Предка своего, поселившегося в Лапландии, называл он Айсари, у которого, [221] утверждал он, был сын Пэйвиэ, приобретший в финской Лапландии громкую славу вместе с тремя сыновьями своими. Эрик обещал рассказать на ночном привале о чудесных подвигах рода Пэйвиэ; но, перед передачей его рассказов, позволяем себе сообщить следующее извлечение из «Описания Торнеосской и Кемской Лапландии», составленного в 1672 г. пастором магистром Торнеусом (Tornäus).

«В одной деревне Пэльдо-Ерф жил один Лопарь, Пэдер-Пэйвие, честный, зажиточный я богобоязненный Лопарь. Он был убит два года тому назад. У него много было сыновей. Задолго прежде он верно служил вместе со всеми домочадцами своему Сейде и почитал его. Раз приключилась ему беда: стало падать много оленей. Вот призвал он себе на помощь Сейду, усердно молился; но ничто не помогало: олени все падали. Наконец пошел он со всеми сыновьями к идолу и взял с собою множество хворосту; убрав идола свежим ельником, приносит ему в жертву шкуры, рога и головы павших оленей, и отец и сыновья на коленях усердно молили Сейду, чтоб он открылся им каким бы ни было знамением, если он по истине Бог. Но как никакого знамения не последовало, хотя они целый день молились ему, подобно жрецам Ваала (I Цар., 18), то, наконец, они встали и побросали весь принесенный с собою хворост на идола и подожгли его. Так они низвергли кумира всей деревни. И когда язычники хотели убить его, он отвечал им, подобно Гедеону (Книга Судей, 6). Лопарь Пэйвиэ так был тверд в своей вере, что когда злодеи пошли против него, наперед объявив, что хотят его околдовать, то он начал против них петь Trones och Fader vårs sånger и проч. Потом он сжигал все Сейды, где их ни находил, и старшего сына своего, именем Вуолабба, послал на житье в известную лопарскую деревню Энарь, которая трем князьям повинна данью, чтобы и там истребить все кумиры и Сейды, чего в той деревне было много. Вуоалабба все так и сделал, почему и принужден был бежать в королевство Норвежское, где и поныне живет».

Из этих слов Торнеуса очевидно, что род Пэйвиэ, вопреки свидетельству рассказчика, происходит от Ло[222]парей, в чем и сами они торжественно удостоверяют. Род этот, как говорит Торнеус, прославил имя свое в славной борьбе за христианство. Тоже признает и предание; но, по его свидетельству, Пэйвиэ с тремя сыновьями своими отличился и многими богатырскими делами и особенно битвами с русскими Карелами, которые в преданиях Лопарей обыкновенно являются под именем Русских. Со своей стороны и Карелы хранят память о воинских подвигах рода Пэйвиэ, и в самой Калевале Пэйвиэ и Пэйвэн пойка упоминаются, как враги народа Калева. Хотя, конечно, предания Лопарей и Карел об этом роде имеют уже мифический оттенок, тем не менее, нечего сомневаться в их исторической основе, так как исторически известно, что Карелы прежде беспрерывно предпринимали походы в Лапландию.

Об отце Пэйвиэ Эрик знал немного, разве то, что он был сильным богатырем в войнах с Карелами, «которые большими толпами ходили в Лапландию для грабежей и разбоев, разными муками выпытывали у жителей, где зарыты их клады, и не ворочались назад, не переполнивши лодок своих серебром и другими дорогими вещами». Пэйвиэ был особенно подвержен хищничеству Карелов, так как обладал непомерными сокровищами. Главное его богатство состояло в оленях: они были так многочисленны, что для ухода за ними он держал тридцать работников и столько же работниц. Кроме того, у него был огромный запас серебра, что незадолго до своей смерти он зарыл в землю, так что никто впоследствии не мог сыскать его.

Из трех сыновей Пэйвиэ, Олоф, по словам рассказчика, был самый знаменитый. Высокий, сильный и храбрый, как отец, он также поставил себе задачей жизни борьбу с русскими Карелами. Один богатырский подвиг Олофа против них изобразил Эрик в таких словах: «Однажды Олоф задумал идти куда-то и, между тем, опасаясь прихода неприятеля на свою землю, притащил на скалу огромнейшее дерево и положил его перед своим шалашом, а жене приказал говорить неприятелю: «наш сын принес это сюда». Вот вскоре затем пришла шайка Русских, и тотчас заметили они это бревно. Не могли понять они, как оно взобралось на такую крутую скалу, и пытали о [223] том молодую жену Олофа. Она отвечала, как муж приказал. Удивились Русские, что такая молодая баба родила такого сильного богатыря, и от грабежа удержались. Между тем, решили они ожидать прихода Олофа и, во что бы то ни стало, лишить его жизни. Но как пришел Олоф, никто не посмел его тронуть. Но все-таки хвалились Русские, что в их земле есть такой богатырь, что одолеет Олофа, и звали его с собою в Россию померяться силами с карельским богатырем. Олоф вызов принял и пошел с Русскими в землю их. Как сошлись оба богатыря, то стали здороваться, пожимая друг другу руки, причем, Русский крепко сдавил руку Олофа. Тогда Олоф схватил своего сопротивника за туловище и кинул его наземь. Русский поднялся и накинулся на Олофа, но снова был брошен наземь. Олоф предостерег его не пытать больше своего счастья; но Русский с яростью на него бросился. Олоф опрокинул его в третий раз и избавил его от труда подыматься».

В доказательство силы Олофа передал Эрик еще другие рассказы. Один из них гласит так: «Раз Олоф ворочался с рыбного лова и на озере Энаре настигнут был противным ветром и непогодою. Опасаясь грести против волн, грозивших потопить его лодку, нагруженную сетями и рыбой, решился он пристать к берегу. Пристав, взвалил он тяжелую лодку на плечи и понес ее на себе». Другой рассказ был следующего содержания: «Раз Олоф ходил по лесу, видит — Стало силится поднять камень. А камень был такой неслыханной величины, что Стало поднять его не мог, почему стал его тихо ворочать. Притаясь, поглядывал Олоф на усилия Стала, наконец вышел из своей засады, посмеялся бессилью Стала и перенес камень на место, куда следовало. Со страха бросился Стало бежать. Олоф сначала дал ему время бежать, потом рассерчал и пустился вдогонку за ним. Добежав до реки Нейды, перескочил Стало на другой берег и думал, что теперь он спокоен. Hо Олоф перепрыгнул вслед за ним и положил его на месте». К рассказу этому следует прибавить, что Сталокь (Staloh мн.ч. от Stalo) у Лопарей совершенно соответствует jättar (великанам) Шведов, jättiläiset и hiidet (в ед.ч. hiisi) Финнов. Сталы рисуются обыкновенно [224] у Лопарей племенем диким, людоедами. Во время язычества они в большом числе были распространены по всей Лапландии, по введении же христианства удалились на острова приморские.

Олоф явил также множество удивительных примеров своего проворства. Так, однажды, на бегу за хвост поймал он волка, гнавшегося за его стадом оленей, и убил об скалу. В другой раз охотился он за дикими оленями вместе с верным своим слугой и постоянными работником Валле, и когда промчалась перед ними самка дикого оленя с теленком, то Олоф намеренно пропустил их. Когда Валле стал за то упрекать своего хозяина в его неуместной хвастливости, то Олоф погнался за оленями, самку убил, а теленка поймал живого. Эту ничтожную для него добычу подарил он работнику, так как у Олофа было в обычае не гоняться за оленями, если они не в большом стаде.

Что говорит Торнеус о Пэйвиэ, отце, или, как он называет его, Пэдер Пэйвиэ, и об его обращении в христианство, то почти то же самое рассказывал Эрик об его сыне Олофе. Сперва долго он был ревностным язычником; но когда слово нового учения коснулось его уха, то он решился испытать своих старых богов. Он ударил по волшебному инструменту, чтобы узнать по звуку колокольчиков об исходе предположенной им охоты. Инструмент предвещал удачу, охота тем не менее не удалась. В другой раз стал он в дождливую погоду разводить огонь и призвал всех своих Сейд на помощь. Но его желание не исполнялось. Вот помолился он истинному Богу, и тотчас получил огонь. После этих испытаний Олоф сжег все заколдованные инструменты и истребил своих Сейд и все языческие памятники, которым прежде поклонялся.

О другом сыне Пэйвиэ, Исааке, рассказывал Эрик, что он был ловким стрелком. Он стрелял так метко, что попадал в рыбу (Salmo thymallus), когда она выглядывала из поверхности воды. Также воевал он с такь называемыми Русскими, против которых много совершил блестящих богатырских подвигов, из которых, по рассказу Эрика, Кастрен отметил следующий. «Во главе шайки Русских, опустошавших Лапландию, был один с головы до ног [225] вооруженный русский молодец. Броня его так стесняла, что сам он и ложки не мог поднести ко рту, а всегда кормил его раб. Вот Исаак и натянул свой лук и, когда раб подносил ему ложку ко рту, пустил он свою стрелу, и угодила она молодцу прямо в глотку».

Имя третьего сына Пэйвиэ было Иоанн. О нем сказывал Эрик, что то был один из могучих волшебников, которые теперь перевелись на белом свете. Свое волшебное искусство он нередко обращал против Русских, приходивших грабить их страну. Однажды заставили они его вести их к тому месту, где предполагали большую добычу. Иоанн повел их по крутизне скалы Паллас, и силой чар его в пропасти загудели колокола, зажглись огни и привиделись им целые деревни. «Сюда ведет дорога, — прибавил Иоанн, — и, чтобы никто не заблудился в темноте ночи, я пойду перед вами с огнем в руках». Потом бросил он свой светильник в пропасть, а сам невидимкой остановился на скале. Русские все, следовавшие за огнем, попадали в пропасть.

Последний рассказ во всеобщем ходу и у Лопарей и у Финнов, но не всегда относится к сыну Пэивиэ, но чаще к другому известному богатырю, который называется у Финнов Лаурукайнен, у Лопарей Лайурукадж. О нем Эрик знал много преданий. Его речь была обращена к Кастрену:

«Как будешь ты в настоящей Лапландии, то узнаешь, что Лопари проводники отличные. С детства рыскают они, словно псы, знают на расстоянии нескольких верст каждый камешек, каждое деревце, каждый ключ. Но никогда никого еще не было, кто бы так знал Лапландию, как Лаурукайнен. Потому-то Русские в своих набегах и старались им пользоваться. И Лаурукайнен не отказывался быть их вожаком. Умен он был: всегда так дело улаживал, что Русские не миновали никогда постыдной смерти, лишь только попадались ему на руки. Однажды взялся он провести их по озеру Оунасэрви (Ounlasjärwi). В дороге Русские проголодались и просились у Лаурукайнена пристать к одному островку. Утолив здесь свой голод, завалились они спать, но прежде поставили сторожей к своим лодкам. Их было семь (по другим, три), все были нагружены припасами и на[226]грабленными вещами. На беду Русским, сторожа их заснули. Вот Лаурукайнен и сносит в лодку все, что Русские забрали с собой на берег: и топоры, и мечи, и котлы, и припасы. Тут спустил он лодку на воду и едва успел вскочить на одну из них, как в тот же миг проснулся сторож. Хватился он тут за свой меч, но его нет. Обезоруженный, вскочил он в воду и ухватился за ближнюю лодку, ту самую, где сидел Лаурукайнен. Тот взял меч и отрубил своему неприятелю пять пальцев, которые, вместе с золотым кольцом, упали в лодку. Сторож поднял страшный шум; но Лаурукайнен был уже посередине озера, когда Русские поспели к берегу. В горе Русские стали умолять Лаурукайнена о помиловании: «Приезжай сюда, милый братец: здесь поешь каши со шведским маслом своей ложкой (по другим, ложкой своего хозяина)». Лаурукайнен отвечал: «Есть у меня и каша, и мука». Видя, что просьбы не помогают, один из них закричал: «Приезжай сюда: мы вольем тебе в глотку растопленного олова». После этого Лаурукайнен девять дней и девять ночей объезжал кругом острова и стерег Русских, чтобы не ушли куда. Как пристал он на десятый день к берегу, то все Русские уже повымерли, кроме одного, и тот едва двигал головой. Остров, где случилось это происшествие, поныне слывет Карельским (Karjalan saari)».

«В другой раз, — продолжал Эрик, — Русские взяли себе Лаурукайнена в гребцы для проезда вниз по Патсъёки. Как подъехали они поближе к находящемуся тут водопаду, Лаурукайнен связал их все семь лодок вместе и велел им лечь лицом ко дну, чтоб не прийти в ужас от страшного шума. Не подозревая никакой хитрости, Русские доверчиво исполнили его приказ. Тут Лаурукайнен направил лодки прямо к берегу, сам вскочил на подводный камень, а Русские все погибли в водопаде».

«При другом обстоятельстве он навел лодку с Русскими на подводный камень. Лодка вдребезги, и Русские погибли до единого. Лаурукайнен спасся и на этот раз, так как ярость волн, или по-фински weden ärimys, не совладала с ним».

«После таких молодецких подвигов Лаурукайнен [227] стал так ненавистен Русским, что они решились, во что бы то ни стало, лишить его жизни. Только после долгих трудностей и множества неудач посчастливилось им. Однажды они накрыли его в его клети и были уверены, что теперь он в их руках. Перед избой Русские с нетерпением дожидались, когда он выйдет, и вынуждали его к тому угрозами. Но Лаурукайнен вовсе не торопился, а, с величайшим хладнокровием, набивал из мяса чучело, наряжая его в свой тулуп; а Русские тем временем кричали все громче и грозили, что ворвутся к нему в избу, если он сам к ним не выйдет. Наконец Лаурукайнен выбросил к ним на землю чучело в тулупе. Русские кинулись на него с копьями, приняв его за самого Лаурукайнена. Пользуясь суматохой, Лаурукайнен выбежал и так околдовал Русских, что они, думая убить Лаурукайнена, поубивали друг друга и погибли все до последнего человека».

Этот же рассказ слышал Кастрен после и от многих других, с той только разницей, что Лаурукайнен набил свой тулуп пухом, кинул его им, а сам давай бежать, когда Русские покрылись облаками пуха.

Едва Эрик окончил свой рассказ о Лаурукайнене, как приблизились путешественники к небольшому озеру, именем Сейдаерви. От Эрика узнав его название, Кастрен заметил, что озеру надо скорее прозываться Сайвоерви, так как вода была весьма чиста. И, по рассказам Лопарей, такие озера часто носят это прозвище, основанное на давнишнем у них представлении, что в озерах этих живут божества, называемые Сайво; о них говорят, что они в своих водах запрещают лов рыбакам, почему всяк, кто пытает в них свое счастье, старается обмануть богов тихой греблей. Это замечание Эрик пропустил без всякого внимания, оставаясь при своем убеждении, что настоящее имя озеру Сейдаерви, и по той причине, что на возвышавшемся налево от нас мысу стоял прежде лопарский Сейда. Кумир принадлежал славному волшебнику, по имени Ломпсоло, у которого, с его помощью, всегда был богатый лов. На противоположном берегу устроил себе тоню другой волшебник; но у него не было никакого Сейды, и ловля потому была неудачна. Желая [228] переманить к себе счастье и он в то время, когда Ломпсоло спал, перевез к себе его кумир. Теперь все пошло наоборот: у него лов всегда счастливый, а к Ломпсоле, прежними удачами обязанному своему Сейде, ни рыбки. Но Ломпсоло так дело не оставил. Он достал себе нового Сейду, и опять пошла к нему вся рыба, пока второй волшебник снова не похитил у него Сейды. Чтобы положить конец этой распре, уговорились оба волшебника сойтись на ближней горе и вступить в поединок, избрав оружием одни волшебные чары и заговоры. Ломпсоло, отправляясь на назначенное место, оборотился в оленя, чтобы противник его не признал. Но второй, уже дожидавшийся его, как только увидел, что по горе скачет олень, закричал ему издалека: «Ты Ломпсоло». Не пытая далее своего счастья, Ломпсоло признал себя побежденным и убежал, признав, что, без помощи Сейды, нельзя мириться с противником».

На дальнейшем пути своем наш путешественник сошелся с одним рыбаком, который, после приличных угощений, сообщил несколько любопытных рассказов. К несчастью, водка же лишила их необходимой связи. Наименее перепутал он следующий рассказ о Иоанне Пэйвиэ и о славном волшебнике, по имени Торагас.

«Одна ведьма из Русской Лапландии, именем Кирсти Ноухтуа, отправилась в Киттилэ, чтобы согнать на свою землю всех диких оленей. Пэйвиэ, знавший ее умысел, посылает Торагаса в Ивалоёки околдовать там ведьму и задержать оленей. Как пришел туда Торагас, стал он прилежно следить за оленями: он подозревал, что ведьма оборотится в оленя. Но в целом стаде не нашлось, по его мнению, ни одного оленя, которого можно бы было почесть за оборотня Кирсти. Всего менее казался ему подозрительным один тощий, хромоногий и дурно сложенный олень. Только уж когда увидел он, что, между тем, как прочие олени переплывали речку, этот же последний нырял в ней, только тогда убедился он, что это и была ведьма. Но когда они достигли противоположного берега, то Торагас уже ничего не мог сделать. Вернулся он назад к Пэйвиэ и все рассказал ему. Тот посылает Торагаса в Русскую Лапландию, чтобы хорошенько разузнать о названии, качествах и проч. [229] этой ведьмы. Когда Торагас выполнил поручение, к его удовольствию, он мог уже силой этих волшебных чар вернуть назад этих оленеи. Действительно, они помчались с таким топотом, что Торагас уже на расстоянии шестнадцати верст слышал их шаги.

Подобного содержания была большая часть рассказов, сообщенных Кастрену рыбаком. Они гласили о делах известнейших шаманов, и особенно восхвалялась способность старинных шаманов оборачиваться в кого или во что бы ни было. Поверье о такой силе шаманов некогда было распространено повсюду, и в Финляндии, и в особенности в Лапландии, где доселе еще не совершенно исчезло. По крайности наши финские Лопари уверяют, что в Русской Лапландии есть шаманы, которые, подобно Пэйвиэ, Торагасу и др., оборачиваются в оленей, медведей, волков, рыб, птиц и т.д. В подобном превращении шаман называется Вироладж у Лопарей, Виролайнень у Финнов, что собственно означает Эста. Рыбак пропел Кастрену одну финскую песню, которая говорит о множестве подобных превращений. Так как песня эта лишена всякой внутренней связи, то содержание ее передается вкратце. Песня начинается жалобами одного волшебника Каркиаса о приключившейся беде с его родиной: колдовством своим Торагас угнал из нее всех диких оленей в Киттилэ. Далее описывается позор Каркиаса, понесенный им от «злого недруга». Торагас убил его и бросил в озеро. Но здесь Каркиас снова ожил и несколько лет пробыл здесь в измененном виде, под кожей одной щуки. Потом Торагас поймал эту щуку и три года держал ее в своем амбаре вместе с Каркиасом. Освободясь от нее, Каркиас снова принял человеческий вид, но однажды на охоте быль пойман Торагасом и снова был убит. После того Каркиас ожил от песни, но уже в могиле. Здесь впомнил он о своем сыне и лишь только выразил желание с ним повидаться, тотчас же прилетел к нему сын в виде глухаря. Рассердясь на то, что сын сравнялся с ним в колдовстве, Каркиас закидал его упреками. Озлобленный сын улетел. Отец оборотился в гоголя, погнался за сыном, настиг и вернул его назад. Тут отец и сын [230] вступают в крепкую перебранку, окончившуюся тем, что сын навсегда покинул отца.

Верные нашему обещанию, опускаем множество подробностей о личных приключениях нашего путешественника, как не представляющих ни малейшего интереса для этнографа, и переходим прямо к следующим занимательным страницам.

Наши путешественники прибыли в деревню Ютуа. То была первая виденная ими лопарская деревня.

«Вид лопарской деревни, — говорит Кастрен, — нельзя назвать приятным, по крайности в летнее время. По земле повсюду валяются рыбьи кишки, кожа, протухлая рыба и всевозможная нечистота. Я вынес не без отвращения эту первую картину, как предстояла другая еще ужаснее. Сквозь щель юрты проползает пара людей, покрытых грязью и гадинами так, что содрогаешься при одном взгляде на них. Сами глядят они на это обстоятельство очень равнодушно. Учтивость требует, чтоб каждый из обитателей юрты, не исключая малых ребят, приветствовал путника пожатием руки. Как окончится в совершенном молчании эта церемония, то всегда почти задаются следующие вопросы: «Мирно ли в земле? Как здоровье Царя, епископа, губернатора?» В Юутуа, кроме того, спросили меня, где моя родина, и, узнав, что она далеко за горами, спросил меня один Лопарь, не родом ли я из той земли, где табак растет? Это напомнило мне Гетевское «Kennst du das Land, wo die Citronen blühn?»

Болтая с мужиками, Кастрен заметил необыкновенное движение между бабами. Удивительно было, с какой быстротой эти короткие и неуклюжие особы перебегали от одной юрты к другой. После всей этой суматохи путешественники были приглашены в небольшой темный шалаш, обязанный служить горницей. Бланк и Кастрен приняли приглашение бестрепетно; но Дурхман ушел еще прежде в лес, где пробыл несколько часов прежде, чем решился подойти к этому грязному гнезду. Тем временем Кастрен отлично выспался в шалаше и встал таким бодрым, что даже пошел в юрту.

Эта юрта, как вообще юрты энарских Лопарей, была по[231]ставлена таким образом, что основание, или фундамент, был четырехугольник, составленный из четырех вместе сложенных бревен; верхняя же часть имела пирамидальную форму и состояла из досок. В деревне Утсъёки, по недостатку леса, нижнее отделение выкладывают камнем, а для сбережения всю палатку обкладывают торфом. Там у палаток и форма не пирамидальная, а округленная, род полу-шара. Что касается устройства палатки, в Лапландии везде почти оно одинаково. В длину, т.е. между дверьми и задней стеной, проходят два параллельных бревна вдоль всей палатки; они пересекаются двумя другими бревнами, проходящими в ширину от одной стены до другой. Палатка делится на несколько отделений. Из них три ближние к дверям предназначаются для сохранения дров, обуви и домашней утвари, три задние же отделения — для съестных припасов и для чистых работ. Самое среднее из трех средних отделений, расположенное под дымным окном, служит для очага. Направо от очага — место для хозяина и хозяйки, налево помещается прочее население дома. Если семья очень велика, то младшие члены помещаются тогда в остальных отделениях.

Но палатка не составляет еще единственного строения энарских Лопарей. Они строят всегда одну или несколько небольших клетей для рыбы, утверждая их на высоких шестах, для сбережения от волков, лисиц и медведей. Зажиточный Лопарь имеет кроме того избу, но летом в ней не живет.

При приходе своем в Ютуа путешественники застали Лопарей в их обыденной одежде; но вскоре они оделись по-праздничному. И мужики и бабы сняли свои черные peski, летнюю верхнюю одежду, род рубашки из оленьей кожи, надев тоже верхнее платье, только суконное. На него у женщин надевается корсет, а на шею навязывается простой холстяной воротник, длинные концы которого падают на грудь и образуют род кармана. Оба пола носят богато украшенный с серебряными или медными застежками пояс. Весьма любопытен головной убор женщин; он особенно отличается одним украшением на макушке, в два вершка вышиной. У мужчин он не представляет ничего определенного. Оба [232] пола носят башмаки и порты из выделанной мягкой оленьей шерсти. Более подробное описание одежды Лопарей сообщил А.М. Шёгрен, в сочинении своем «Anteckningar om församlingarna i Kemi Lappmark», стр. 244 и след. У Кастрена прибавлено только, что как мужчины, так в женщины зимой носят верхнюю одежду из оленьей шкуры, которая, так же, как и peski, так плотно обтягивает тело и снабжена только одним и столь малым отверстием, что с непривычки и надевать и снимать это платье можно только с величайшим трудом.

Что касается наружности Лопарей, то известно, что ростом они весьма низки, а в очертании лица подходят к монгольскому типу; лоб низкий, выдающиеся вперед скулы, узкие глаза и т.д. По характеру это народ -ленивый, забитый, угрюмый. Его бранят за его завистливый, тяжелый и сварливый характер и за другие с ним соединенные качества, а хвалят за набожность, услужливость, гостеприимство, за богобоязненность и честность.

В Энаре богатое рыбой озеро обратило Лопарей от их первоначальной, тяжелой пастушеской жизни к более спокойному образу жизни рыбака. Теперь, — говорит Кастрен, — по всей энарской Лапландии не найдется ни одного горного или кочующего Лопаря, который бы занимался только одними оленями; теперь Лопарь или рыбак, или так называемый лесной Лопарь, который летом занимается рыбной ловлей, а зимой ходит за оленями. Однако уже и лесные Лопари начинают преимущественно заниматься рыболовством и покидают своих оленей, сбыт которых, по собственному признанию жителей, становится все труднее. Содержание оленей для лесного Лопаря и потому тяжело, что олени весной не идут к берегам Ледовитого моря, как у горного Лопаря, но и зиму и лето пасутся в лесах и, следовательно, нуждаются в большом присмотре, не то заплутают, одичают, станут добычей волков или исчезнут в многочисленных стадах горных Лопарей. Чем больше труда и времени посвящает Лопарь рыболовству, тем ему менее возможности для необходимого ухода за оленями. Таким образом, неволя, ранее или позже, делает лесного Лопаря рыбаком, и такое превращение [233] произошло в весьма короткое время не только в приходе Энарском, во и Утсъёкском. Вообще во всей нашей финской Лапландии по большей части уже пройдено Лопарями два первых поприща дикости, они покинули горы и леса, или, другими словами, перестали быть горными и лесными Лопарями. Настоящее их занятие рыболовство, и недалеко уже время, когда они все откажутся от дикой жизни и станут поселенцами.

Что касается до больших подробностей о быте Лопарей, живущих в финской Лапландии и особенно в Энарском округе, то полагаем, что следующий очерк не будет лишен занимательности. В однообразной жизни Лопаря весна — важнейшее время года. Около этого времени Лопари-рыболовы из Утсъёки и Энаре, иногда и крестьяне из Соданкюле, отправляются к Норвежскому берегу, по старому обычаю, в один округ, так называемый «Faelleds-District», на рыбную ловлю. При ловле соблюдается такой обычай, что два или три наших мужика сговариваются с норвежским рыбаком, который владеет лодкой и рыболовными снастями, одну половину улова оставляют за рыбаком, а другую делят между собой. От этого улова как норвежский, так и финский рыбак уступает духовенству десятину, на месте взимаемую купцами, которые лето проживают в гаванях и променивают у рыбака его улов на муку. Лопари сильно бранят этих торговцев за их бессовестные прижимки и за счастье считают, когда могут сбыть свою рыбу Русским, которые во множестве съезжаются на ярмарку, бывающую в гаванях с июля до конца августа месяца. Если полагаться на показания Лопарей, то в ценах норвежских и русских торговцев существует такое отношение: за вагу (т.е. 165 фунтов) муки требует Норвежец пять ваг свежей и одну вагу сушеной рыбы, тогда как Русский дает одну вагу муки за 2 1/2 ваги свежей рыбы в одну вагу, восемь марок муки за одну вагу сушеной рыбы. Но немногие из финских Лопарей могут пользоваться выгодами торга с Русскими, потому что они из гаваней уходят домой обыкновенно около Иванова дня. В эту пору Лопари наши начинают лов в своих озерах, которые тем временем освобождаются ото льда.

[234]

Тут начинается для Лопаря золотое время, о котором зимой вспоминает он, как о потерянном рае, как о высшем на земле блаженстве, когда, с сытым желудком и укрытый от комаров, засыпает он в своей палатке, не думая о завтрашнем дне. Этого блаженства не променяет, конечно, Лопарь на сокровища половины света. Но иногда обстоятельства нарушают в некоторой степени его покой. Раз или два в лето ему приходится переходить от одного озера к другому. Такие переходы достаются почти каждому энарскому Лопарю-рыболову. Здесь, по долголетней давности, завладели Лопари множеством небольших озер, и вслед за тем временем, когда рыба мечет икру, и лов начинается в том или другом озере. Часто соединены озера только малым протоком, и тогда переход совершается со всеми удобствами на лодке; если же озеро не имеет между собою никакого соединения, тогда Лопарю выпадает тяжкий труд волоком тащить свою лодку со всеми сетями, с разной кладью и проч.

С окончанием лета переходят Лопари в свои зимние избы, кормясь в лето сбереженным запасом, который всегда почти состоит из сушеной рыбы; ее, впрочем, никогда не хватает на потребности длинной зимы. Осенняя ловля из-подо льда не удовлетворит и насущной потребности. Потому гораздо выгоднее охота, особенно за дикими оленями, продолжающаяся всю осень с Воздвиженья до Всех Святых и весной, с Рождества Богородицы, пока лед не растает. Еще в старину ловля оленей составляла выгодный промысел для Лопарей, на что была и особая охота, теперь уже неупотребительная, называвшаяся wuomen. Так описывает ее Торнеус: «Вуомен устраивается таким образом. На пустой, гладкой и безлесной равнине, одной или нескольких миль в длину и столько же в ширину, охотник ставит высокие столбы, quasi đuo cornua, сначала расставляет их с большими промежутками, потом все ближе и ближе и к каждому столбу прибивает черное, страшное чучело, чтобы тем испугать оленя. Поближе к этим angustiora устраивается высокий частокол, через который олень не в состоянии перепрыгнуть. В самом узком месте, in angustissimo, устроен скат с пятью ступенями, а за ним плетень, из ко[235]торого уже ни одна тварь живая не вылезет. Устроив такую засаду, Лопарь рыщет по горам, и где найдет стадо оленей, сгоняет его в ту сторону, где вуомен. Вступив в эту городьбу, олень не выбегает промежду столбов, пугаясь чучел. Да и позади его толпа народа следит за ним и не дает ему вернуться назад, впрочем, дозволяя ему есть по дороге мох, останавливаться и ложиться; но лишь только подойдут олени ad angustiora и angustissima, то люди быстро кидаются на них и сгоняют их in praecipitium: отсюда уже им не выбраться. Так они и остаются там in suo carcere. Потом Лопарь убивает их всех, больших и малых, и так истребляет целое стадо, за что остальные Лопари ненавидят такого». По рассказам Лопарей, прежде также ловили оленей в ямах, и вероятно, что попадающиеся в Финляндии так называемые «лопарские могилы» и есть по большей части старые оленьи ямы. Обычай ловить диких оленей сетями удержался и поныне. Теперь же Лопарь ходит обыкновенно на оленей со своей винтовкой, и Кастрен слышал от Лопарей, что в осень и лето они нередко убивают от 30 до 40 штук. Но как ни прибылен этот промысел, все же он недостаточен для существования. Лучшим средством у Лопаря-рыболова для покрытия его зимних издержек прежде была продажа водки горным Лопарям. Всю муку, что удавалось получить Лопарю-рыболову в бытность его в гаванях, отдавал он финским поселенцам-винокурам, а за водку получал оленье мясо от горных Лопарей, которые зимой в большом числе проживают в Энаре. Обыкновенная цена за штоф водки – олень, за полштофа – самка. Так как Лопарь-рыболов не особенно страстный любитель крепких напитков, то весьма понятно, что продажа водки доставляла ему огромную выгоду. Но от развращающего действия водки торг этим товаром в последнее время совершенно запрещен в нашей финской Лапландии. Что вследствие того потеряли энарские Лопари во внешних выгодах, то вознаградится со временем лучшим и исправнейшим образом жизни».

Из деревни Ютуа Кастрен с товарищами далее продолжал свои путь. Вскоре очутились они в настоящей стране [236] оленя. «И вдоль и поперек, — пишет Кастрен, – не видали мы ничего, кроме мха, этого жалкого произрастения, при виде которого я совершенно немел. Длинные болота, прерывающие скалы, тоже не располагают дух к радости. К довершению всего нам достался в вожаки Лопарь из Ютуа весьма скупой на слова: с ним невозможно было завести речи. Насупясь и что-то ворча про себя, шел он перед нами с своей ношей на спине, и ни водка, ни ласковое слово не склоняли его к удовлетворительным ответам; он только угощал нас любимым лопарским выражением: «Не знаю, право, не знаю». Это выражение употребляет Лопарь во всех своих речах, не придавая ему никакого значения. Однажды при случае Кастрен спросил у одного Лопаря, давно ли живет он на теперешнем своем месте, и получил ответ: «Не знаю, право... уже девятый год».

Впрочем, наш путешественник не всегда был несчастлив на вожаков. В деревне Тангуа, финской колонии, взял он себе в вожаки одного мужика, проводить до церкви Соданкюле и оттуда к озеру Кемь, где и был конец его путешествия. На этот раз мужик попался болтливый, не умолкал всю дорогу. «Богатым материалом для рассказов послужили ему противного вида змеи, попадавшиеся в Соданкюле почти на каждом шагу, но вовсе незаметные в собственной Лапландии». Не передавая ни одного из этих рассказов в подробности, Кастрен все главные черты их излагает в следующем сжатом очерке. «Как люди, так и змеи живут в общине, управляясь своими законами и обычаями. В каждой общине есть свой начальник и покорные ему исполнители. Раз в год змеи в каждой общине собираются на сейм (Käräjät), в определенном для того месте. При этом случае всякий подчиненный имеет право подавать свои жалобы начальнику. Начальник змей чинит суд и расправу не только змеям, но простирает свою власть и далее этого круга. Между прочим, он определяет известные наказания людям и другим тварям, умертвившим ли одного из его подчиненных, или оскорбившим их каким бы то ни было образом.

«Замечательно, что те же представления о змеях в боль[237]шом ходу и у сибирских, сродных Финнам, племенах. У этих народцев господствует, кажется, известное почитание змей. По-крайности известно то, что их шаманы в высшей степени почитают власть змей, и потому-то носят на своей одежде тонкие жгутики из конского волоса наподобие змей. Финские шаманы, сколько мне известно, не имеют таких знаменательных символов; но и у них есть разные колдовские предметы, которые невольно указывают на веру в сверхъестественную силу змей. Из этих знаков упомянем мимоходом следующие:

1) Судной камень змей (Käärmehen käräjäkiwi), которого находят на скалах во время жатвы, в ту пору, когда змеи возвращаются с своего собрания. Камень этот шаманы считают весьма хорошим пособием в делах судебных.

2) Змеиная кишка (Käärmehen suoli) дается лошади в пище и в питье, чтобы она держалась в теле.

3) Змеиное горло. Через него шаман процеживает воду в рот больных горлом.

4) Змеиный зуб прикладывает шаман к больным местам, когда нашептывает свои заговоры.

5) Трава, которую змея держит во рту, когда плывет, иначе утонет. Эта трава дает силу кусать самое твердое железо. Ей также придают силу охранительную в делах судебных».

Путешественники наши прибыли в приход Соданкюле. Товарищи Кастрена пошли в церковь, где в то время шла служба, а он занялся в приходском архиве, желая получить сведения о происхождении жителей этого прихода. Окончательным результатом этих разведок было полное убеждение в том, что «большая часть этого населения родом Лопари, с течением времени принявшие язык и обычаи Финнов. В отношении языка он слышал несколько идиотизмов, но в быте нельзя было заметить разницы между старыми и новыми жителями».

Поселяне в Соданкюле, что касается их быта, все хлебопашцы, и хотя их усилия в этом отношении редко увенчиваются успехом, но, тем не менее, считая это богоугодным делом, каждый год пашут они небольшую полосу земли. Пренебрегать земледелием, по их мнению, то же самое, [238] что быть Лопарем или язычником, и они твердо убеждены, что этом занятии природа не положила никакой границы. Если морозная ночь истребить их семена, то в этом они видят справедливую кару Провидения. К несчастью, почти каждый год постигает их это наказание, и если иногда и избегают его, то обыкновенно потому, что преждевременно снимают хлеб.

Кроме хлебопашества жители прихода Соданкюле занимаются также охотой, рыболовством и скотоводством, но последними промыслами без достаточной ревности и энергии. Сколько я знаю местность, то мне кажется, что Соданкюле весьма удобно для скотоводства, но не смею решить, можно ли этим путем достичь значительных прибылей. Вообще же этот приход относительно внешнего благосостояния – одно из самых жалких мест во всей Финляндии. Здесь принуждены жители питаться травой, и бывали примеры, что им случалось вырывать из земли падаль и пожирать полусгнившее мясо.

Из этой несчастной местности спустимся вниз по рр. Киттинен и Кеми, в Кемитреск, лежащий несколько южнее. Этот приход еще в весьма недавнее время также был населен Лопарями, которые мало-помалу приняли язык, нравы и обычаи Финнов. Об этом превращении Н. Фелльман говорит, в своем донесении Синоду, что первые проповедники Слова Божия в Кемской Лапландии, Яков Лаподиус и Исаия Мансвети, научив Лопарей финскому языку, утверждали их в христианской вере на чистом остботническом финском языке, достали им финские книги и учили их детей грамоте. Далее говорится в том же документе: «Так как дед мой покойный Исаия Мансвети весьма затруднялся научением Лопарей финскому языку, то, пользуясь представившимся удобным случаем основать здесь колонию, он объявил вызов, по которому различные поселенцы отправились из приходов Ийо и Улео; одни из них поселились в Кемитреске, другие далее распространились по Лапландии, и хотя Лопари сначала их хотели прогнать, но королевский наместник утвердил за ними все колонии. Эти поселенцы, все Финны, народ хороший и благочестивый, принесли весьма значительную пользу моему [239] покойному деду, и его проповеди; они своими ежедневными сношениями научили Лопарей не только финскому языку, но и примером своим помогли им отказаться от их идолослужения, выучиться грамоте и получить правильные понятия об истинном христианстве. В то же время изменили Лопари и свой образ жизни, стали строить себе дома, разводить скот и заниматься земледелием; потом, породнившись с переселенцами, большей частью оставили свой язык и стали говорить по-фински между собой и с детьми своими».

Во время путешествия Кастрена во всей общине Кемитреск не было ни одного Лопаря, но как в Соданкюле, так и тут, в некоторых местах, особенно в Куолаерви, жители напоминали свое лопарское происхождение некоторыми особенностями языка, а также и наружностью. В образе жизни здесь такая же нравственность, как и во многих южных частях страны.

Еще более привлекают внимание своею нравственностью и внешним благосостоянием приходы Рованиеми и Кеми, которые в старину тоже были населены Лопарями, впоследствии большую часть своего населения получили из русской Карелии, или из древней Биармии. Жители этих приходов все без исключения земледельцы; но как от общих физических препятствий, так особенно от холодного климата хлебопашество не может иметь значительного успеха. Зато здесь очень прибыльна ловля семги, а также и скотоводство составляет важный источник благосостояния. Наконец, крестьяне в Кеми и Рованиеми наследовали от отцов и дедов своих, так называемых Биармийцев, большую охоту к торговым предприятиям; они не любят проводить время в праздности и в спячке, лежа на печи, но вечно рыщут себе по торговым дорогам и нередко доходят до Стокгольма и Петербурга. Без сомнения, в этом обстоятельстве надо видеть причины редкой нравственности, которой отличаются жители этого края. Так понятны становятся и необыкновенная их смелость, сметливость, решительность и энергия во всех их предприятиях. Быть может, и некоторые местные обстоятельства развили в них эти отличительные черты. Река Кемь в нижнем своем [240] течении весьма быстра и полноводна, пола шумящими потоками и водопадами; плавание этой рекой вверх и вниз сопряжено с большими опасностями и требует не только одних телесных усилий, но и большой сметливости и смелости духа. Приняв же во внимание, что местные жители большую часть своей жизни проводят на этой реке, Кастрен утверждал, что это обстоятельство имело немаловажное влияние на их характер.

Прежде чем заключим наши выписки из первого путешествия по Лапландии, позволим себе обратиться несколько назад и привести очерк духовного состояния энарских Лопарей; для большей же ясности приведем и одно место из другого сочинения того же автора. Для того чтобы не развлекать внимания читателя, мы берегли это место под конец. Кастрен говорит, что, будучи в церкви, в Энаре он не мог надивиться той глубокой набожности Лопарей, с какой они присутствуют при богослужении: почти два дня беспрерывно, то в церкви, то в своих избах проводили они в благочестивых упражнениях. Некоторые из них так были просвещены, что знали наизусть почти весь Новый Завет, и во время литургии я заметил, что ни один Лопарь при пении псалмов не заглядывал в свой молитвенник. Того же нельзя сказать о Финнах. В самом деле, весьма достойно замечания, что здесь Лопари могли усвоить, себе такие познания в религии, хотя в течение многих лет они были вовсе без пастора. Крещены они были во времена католические; но древнейшие даже церкви в Лапландии выстроены в царствование Карла IX, на собственный счет жителей, около 1600 г. Между тем, все раздавались жалобы на малое богопознание Лопарей, и Нильс Фелльман в своем донесении синодальному капитулу в Або, представленном в 1751 г., говорит, что они, как погибшие овцы, блуждали во тьме язычества до времен королевы Христины, наклонные к колдовству и суевериям, поклонялись каменным и деревянным идолам и даже им приносили в жертву своих детей.

С той поры исчезло у Лопарей даже самое воспоминание о язычестве. Их древние боги : Аия (Aija, по-фински Äjiä, Икко), Акка (по-фински Akka, Ämmä), Туона (по-фински [211] Tuoni) и т.п., едва известны нам по именам. Все знают вышеупомянутые «каменные и деревянные идолы», или Сейды, которых Лопари почитали в древности, как пенатов. О деревянных Сейдах слышал я, что они имели образ человеческий и такие же формы, как теперь у Остяков, Вогуличей и у других отдаленных ветвей финского племени. Такие идолы недавно еще были найдены у Капеллы Терволы, в Кемском приходе, где они были известны под именем Молекитов. Это название, вероятно, дано пасторами, желавшими тем показать, что Сейдам, так же, как идолам Молоха, приносились человеческие жертвы — догадка, далеко еще, впрочем, подверженная сомнению. Что касается до так называемых каменных Сейд, то предания говорят, что большей частью то были естественные, замечательные только по своей величине, или по внешнему своему виду, камни. В краях Лапландии, населенных Финнами, там и сям камни эти называются kenttä-kiwet, из финск. сл. kenttä, становище, и kiwi (мн.ч. kiwet), камень. Это название намекает на то, что ясно, впрочем, и из других обстоятельств, что Сейды были пенатами Лопарей. Но, обращаясь к их форме, надо сказать, что и между каменными Сейдами были обделанные рукой человеческой. Они состояли из груды вместе сложенных камней, из которых одни представляли голову, другие плечи, грудь и другие части тела.

Такого рода Сейду случилось Кастрену видеть на озере Энаре в поездку нашу в деревню Кюре. Лопари питали великий страх к этому божеству, с ужасом указывали на темные пятна от крови и жира на его поверхности, которыми истукан в прежние времена украшался, и, кажется, они и поныне представляют себе, что в нем пребывает злой дух — говорит Кастрен. Почитая вопрос о Сейдах весьма занимательным, решаемся привести довольно большую выписку из соч. Кастрена «Чтения о Финской Мифологии» (M. Alexander Castrén's Vorlesungen über die Finische Mythologie ans d. Schwed übertragen u. mit Anmerk. begleit von A. Schiefner. St. Petersb. 1853). Там, в 3-й главе, исполненной весьма любопытных мыслей и замечаний, он говорит в начале, что большинство алтайских народов представляет себе идолов [242] не как внешние образы, символы божества, имеющего свое самобытное, независимое от своего изображения существование. Нет, они представляют себе, что «божество живет в изображении, или, так сказать, воплощено в нем». По их воззрению, идолы и есть настоящие боги и в состоянии даровать человеку здоровье, благосостояние и другие житейские блага.

Почитаются, как боги, и отдельные предметы природы, напр., деревья, камни и т.д. Только таким предметам поклоняется низший класс народа, не посвященный в таинства волшебства. Мудрецы, или шаманы, пользуются перед остальными людьми тем преимуществом, что входят в сношения с духами, получают от них советы и помощь и даже могут принудить их к выполнению своих желаний. Для простого человека мир духов совершенно заключен; он не может, как шаман, вызвать их из мрака и призвать их в свое присутствие. При таких отношениях человек не может никогда рассчитывать на их помощь, ибо большая часть диких народов считают решительно невозможным, чтобы духи могли услышать молитву человека, если он не стоит с ними лицом к лицу. По этой-то причине Самоеды и другие алтайские народы считают бесполезным воссылать молитвы к небесным и другим могущественным богам. Эти боги далеко, далеко живут от смертных: как возможно, чтобы они слышали слабые мольбы человека? Эта речь постоянно на устах диких северной Сибири. Они никакого понятия не имеют о духовном общении богов с людьми, и если там и сям слышишь, что сильный бог неба и обращает внимание на дела смертного, награждает его добрые поступки и наказывает злые и т.д., то все не верят они тому, чтобы слабый человек мог вступить с ним в духовное общение. Религиозные представления древних Финнов как в этом, так и во многих других отношениях гораздо выше, ибо они уверены, что человек в молитвах приближается к богам, находятся ли они на облаках, в глубине морской или в лоне земли; они питают притом радостную надежду, что слово их дойдет до скрытых от их глаз богов, и что есть между ними нежные, человеколюбивые, которые самое живое участие [213] принимают в печалях человека и с готовностью исполняют его желания. Впрочем, и у Остяков, Самоедов и других диких народов шаман, не получив помощи от низших духов, обращается к богу небесному, но и то не прямо, а через посредников. Так, в одной самоедской песне дух, или Тадебций (Tadebtsjo), упрашивается подняться на высоту и выпросить у Нума помощь и исцеление для больного. «Из боязни гнева Нума Тадебций всячески старается уклониться от этого поручения и советует шаману самому непосредственно обратиться к Hуму. На это отвечает ему шаман: «Не пойду я к Нуму: он далеко отсюда. Если бы я мог до него добраться, то не просил бы тебя; тогда бы я сам к нему пошел. Но не могу я к нему идти, иди ты». Впрочем, Кастрен, такую посылку духов к богам, такое посредничество готов приписать скорее постороннему и новейшему влиянию. «Собственно сибирский шаман ищет помощи только у своих духов, с которыми, при своем восторженном состоянии, он бывает в тесном общении. Но и эти духи, как уже сказано, не доступны простым людям: они никогда не представляются их взорам, и потому непосредственное к ним обращение невозможно. Но дикий не лишен совершенно общения с высшими силами. Общее всем алтайским народам верование рисует себе силы природы, как жизнью и душой одаренные существа; почти каждый предмет, каждое явление в природе оживлены таким существом. Духи дерев, камней, гладкого озера и тихого ручья внемлют его молитвам и принимают от него жертвы. Коли удастся ему расположить к себе змею, медведя, волка, лебедя, то и в них он имеет верных хранителей, ибо в них сокрыты сильные духи. С дикими зверями простой человек находится во враждебных отношениях; только шаману можно ожидать от них исполнения своих желаний. Обыкновенные же люди с прошениями своими обращаются к менее подвижным предметам в природе, особенно к камням, которые, по меньшей своей подвижности, пользуются наибольшим религиозным уважением. Но не всякий камень и не всякое животное и не всякое дерево удостаиваются поклонения дикаря: прежде они должны [244] доказать известными шаману качествами, что в них сокрыт сильный дух. Но есть много людей, и особенно в северной Сибири, которые ничего не подозревают о духах, а молятся предметам естественным, в их материальном виде, и поклоняются им так же, как солнцу, небу, огню, воде и другим силам природы. Быть может, это и есть первоначальное богопочтение; но надо помнить, что предметы поклонения, как то: камни, деревья, все-таки представляются существами живыми, олицетворяются. То же самое и с кумирами этих народов. Про них тоже думают, что они живут своею особенною жизнью; но если спросить дикаря, какие чудеса совершил его идол, то он ответит: «Мы не знаем этого, но мы служим тем же богам, каким служили и отцы и деды наши и под чьим покровом жили благополучно». Дальше этого и не простираются обыкновенные познания шамана. Но встречаются между ними умные люди, которые гораздо лучше разрешали эти вопросы. Свое учение основывали они на том веровании, что вся природа населена духами, которые имеют и доброе, и злое влияние на все людские предприятия. Этих духов шаман может призывать себе на помощь; но непосвященному человеку они мало приносят пользы. Впрочем, иногда он обращает к ним свои молитвы через шамана; но часто случается и то, что шамана нет под рукой. В таком уже случае он прибегает к священным деревьям и камням; но кочующим народцам и это не всегда возможно.2) Для того, чтобы бедняк не был совершенно покинут богами, духи сжалились над ним и позволили шаманам заключить их в известные изображения.

В самом деле, они сами имеют выгоду в этом заключении, потому что им приносят богатые жертвы. Если же бросить эти жертвоприношения, то они тотчас же выйдут из своего добровольного заключения. Не смею решать наверно, было ли всеобщим это представление у алтайских [245] народов о кумирах, но поныне оно живет у некоторых племен, в особенности у енисейских Остяков». Затем, приведя несколько свидетельств об идолослужении Финнов, Кастрен обращается к Лопарям, о которых имеется гораздо более известий, чем о Финнах. «Но и из них не все равно достойны вероятия. Шеффер(3) говорит, что у Лопарей был некогда идол Тиермес’а или так называемого Aije, Aijeke или Тора (Thor), что он был всегда из дерева, с молотом в руке, с кремнем и стальным гвоздем на голове, которым Тор высекает огонь. Если эти известия справедливы, то, в таком случае, лопарского истукана Тиермеса можно поставить рядом с истуканом Юмалы Финнов(4), так как Юмала и Тиермес одно и то же божество. Много зато подробностей у Шеффера, Тарнеуса и других об истукане, который представлял собой Wiron akka и был почитаем в Торнеосской Лапландии, по Торнеусу в Кемской Лапландии и в Триннесе, по Гёгстрему. Истукан этот был из дерева и имел вид человеческий, как вообще истуканы Лопарей. В некоторых краях Лапландии были истуканы, по названию Storjunkare(5), по мнению Шеффера, тоже представлявшие собой Тиермеса, или Тора. Другие же ученые, с ними и Кастрен, держатся того мнения, что эти Сторъюнкары были род богов-покровителей, потому что, как у Лопарей, так и у других сродных им племен, они имели свои изображения. Эти изображения, или истуканы, и доныне известны по всей Лапландии; но собственное их имя не Сторъюнкаре, а Сейда, или Сейта (Seida, Seita). Слова этого нет ни в финском, ни в других сродных языках; оно встречается в древнескандинавском и германских наречиях в форме Seidh, или Seidhr, что обозначает известный род волшебства. Если лопарское Сейда заимство[246]вано из древнескандинавского, что весьма вероятно, то оно означает собственно идола, которого Лопари употребляли при совершении своих волшебных чар. Такое назначение идолов удержалось и поныне у многих сродных им племен.

По единогласному свидетельству нескольких писателей, Сейды у Лопарей были разного рода; обыкновенно же, по различию их материала, они разделяются на деревянных и каменных. Деревянные Сейды по большей части состоят из обрубка дерева с корнями, вверх или вниз обращенными. Корни так обрезают, что имеют вид человеческой головы; ствол же, представляющий другие части тела, остается по-прежнему. Торнеус рассказывает, что некоторые Сейды просто состояли из столбов, вбитых в землю. Кастрен полагает, однако ж, что то были не просто столбы, но имели, по крайности, подобие человеческого образа, и заключает это из того, что еще недавно в северных краях Финляндии отрыты старые деревья, на внешней стороне которых представлены человеческие фигуры. В общине Соданкюле, где жители по большей части из Лопарей, вменено в обычай, чтобы всякий посещающий это место в первый раз ставил для себя идола, которого называют здесь финским словом Harikkainen. По всей вероятности, эти Harikkaiset то же обозначают, что и старинные деревянные Сейды Лопарей. Действительно, и Торнеус говорит, что на одном острове в реке Торнео найдены были деревянные Сейды, имевшие человеческий образ. «Напереди стоит высокий мужчина, за ним четверо других, в народной одежде, с шапками на головах». По словам Ниурениуса, у Лопарей были каменные и деревянные Сейды, представлявшие собой птиц; а по С.-Рену Сейды походили и на людей, и на животных.

О каменных же Сейдах Торнеус говорит, что они ничего собой не изображают, но обыкновенно состоят из грубых, необделанных камней, которые вытаскивают Лопари из-под воды. Тоже и Гёгстрем не заметил в каменных Сейдах никакого подобия человека или животных, и по его словам они обыкновенно шероховаты, не гладки. Нельзя сомневаться в справедливости слов Гёгстрема и [247] Торнеуса, ибо если Лопари и с деревом плохо ладили, то что они могли сделать с камнем! Кастрен сам имел случай видеть несколько каменных Сейд Лопарей и заметил, что они состоят из обыкновенных камней, и только в сложности их есть что-то особенное. В виде исключений встречаются и каменный Сейды, обделанные человеческой рукой; один из таких находился на острове Энарского озера. Он был сложен из различных камней, которые явственно обозначали различные части тела. На самом верху лежал огромный камень, представлявший голову. По словам Ниурениуса большая часть каменных Сейд изображала собою птиц; но этому известию нельзя доверять. Вообще же каменные Сейды были в большем почете, нежели деревянные, и всегда окружались оградой.

Почти все писатели единогласно утверждают, что одни Сейды почитаемы были целой деревней, другие — отдельными лицами. Торнеус, говорит, что общие целой деревне Сейды стояли на возвышенном месте, частные же — где-нибудь на траве, на берегу озера, где Лопари держали свои тони; по другим же известиям, горные Лопари ставили своих Сейд на высоких скалах, рыболовы же — у озер, водопадов, на островах, мысах и вообще поблизости воды. Вероятно, Лопари преимущественно поклонялись Сейдам старинным, поставленным их отцами, что вовсе было невозможно для горного, постоянно кочующего Лопаря: ему нельзя было ставить своих Сейд повсюду, куда его ни вели обстоятельства. Оттого он был принужден каждый год ставить новых Сейд, что бывало особенно осенью, когда он бил своих оленей и имел удобный случай приносить жертвы.

У Лопарей не было ни храмов, ни других святилищ для идолов: обыкновенно стояли они на чистом воздухе, многие в горных ущельях. Так как от этих идолов ожидали счастья во всех их предприятиях, то чаще всего их ставили подле своих жилищ или обыкновенных мест охоты и рыбной ловли. Как у верхнеазиатских народов, также и у Лопарей господствовало некогда поверье, что боги чаще всего присутствуют там, где величава природа. На таких местах преимущественно ставили истуканов и [248] привесили им жертвы. Особенно же ставили их на высоких горах и при шумных водопадах. Где стоял истукан, все место кругом было священным и называлось passe. Оттого и теперь так много попадается мест с именами passe waara (священная гора), passe jaure (священное озеро), passe joka (священная река) и т.д.(6) Часто на одном месте стояло несколько Сейд: одни большие, другие поменьше. Вместе они представляли собой семью богов. Самый большой из них был отцом, хозяином, Сторъюнкаре, по словам Рена. Тот же ученый говорит, что один из маленьких Сейд представлял собою жену Сторъюнкара, а остальные – его сыновей, дочерей, слуг и работниц. Он же рассказывает, что места для Сейд имели определенные границы, переступать которые строго запрещалось беременным женщинам: иначе они подвергались смерти. Мужчины также не смели слишком близко подходить к истуканам, если не приносили жертв и не совершили множества обрядов. Вообще Сейды требовали от своих слуг и молельщиков неограниченного почтения и преданности. Служившие же им с верой могли ожидать от них всяких благ, здоровья, долголетней жизни, многочисленной семьи и проч. В доказательство того могущества, которое приписывали Лопари своим Сейдам, Гёгстрем приводит в пример одного Лопаря, который принес Сейде в жертву голову, ноги и крылья тетерева, в полной уверенности, что бог из этих остатков сотворит новых птиц, которых опять он станет стрелять.

Очевидно, что представления Лопарей о Сейде и Сайве (Saivo) сходятся во многих отношениях, И тот и другой по большей части покровительствуют отдельным лицам; власть их обоих имеет известные границы; оба имеют жену и детей, прислугу. Saivok, Сайва, владели скотом, и таким образом истуканы животных, бывшие некогда у Ло[249]парей в большом уважении, представляли собой домашний скот Сейды-домохозяина. Власть и деятельность Сайвы и Сейды совершенно одни и те же; близость отношений шаманов к Сайве совершенно та же, что и к Сейдам, ибо дело шаманов обращаться с вопросами к Сейде, и в отсутствие их, даже с жертвоприношениями нельзя приблизиться к Сейде. Все это сходство ясно доказывает, что по крайности обыкновенные Сейды по началу своему суть ничто иное, как копии Сайв. Это подтверждается еще тем, что в некоторых местах они зовутся даже saivo, saive, или saiv. Так, Линдаль (Lindahl) и Эрлинг(7) (Ёhrling) говорят, что saiva-kedke (камень Сайвы), священный камень, или бог камня, значит каменный Сейда (ein Stein-Seida), saiva-muorn (дерево Сайвы), дерево почитаемое значит деревянный Сейда и т.д. Хотя Сейды, таким образом, представляли собою Сайво, однако, на них смотрели не как на простые истуканы, но верили, что в них пребывает высший божественный дух. Сейдам молились, приносили жертвы, всячески старались их умилостивить, все с той мыслью, что они, действительно, духом и жизнью одаренные божеские существа. Гёгстрем говорит, что некоторые Лопари думают даже, что Сейды способны к свободным движениям, но прибавляют при том, что они теряют свою божественную природу, если им перестают приносить жертвы, и тогда ничего не могут делать ни худого, ни хорошего. Это замечание доказывает, что Лопари почитали не камень самый, потому что если бы бог содержался в самой материи, то ему поклонялись бы дотоле, пока существовал бы самый камень. Итак, надо пригнать, что камни считались только жилищами богов, которые, снисходя молениям шамана, поселялись в них. Я полагаю, что такое понятие об идолах было господствующим у Лопарей, так как подобные же понятия и доселе существуют у других алтайских племен. Большая часть их убеждена в том, что невидимые на воле блуждающие духи переселяются, по просьбам шаманов, в изготовляемые для них истуканы. Такой образы представления тогда только будет про[250]тиворечить религиозным верованиям Лопарей, когда согласимся с некоторыми писателями, утверждающим, что они поклонялось Сайвам, истуканы которых суть Сейды, не как духам невидимым, но как существам телесным. Однако, множество доводов говорит в пользу того, что Сайвы первоначально не имели внешних образов, но были невидимые духи, подобно финскому Халтиа (haltia), самоедскому Тадебцию, тунгусскому Буки и монгольскому Тенгри (tengri) и т.д.

Кроме изображений в честь Тиермеса и Сайво, как говорит Гёгстрем, Лопари делали иногда истуканов, которых, по совершении жертвоприношения, зарывали в землю вместе с жертвенными дарами. Он рассказывает, что сам отрывал много изображений (даже представлявших оленей) с различными жертвами. Если же за льдом и снегом земли нельзя было прорыть, то изображения эти зарывали в снег и накладывали деревом. Без сомнения, они представляли подземных богов. Из свидетельства того же писателя можно заключать, что у Лопарей обряд жертвоприношения богам небесным состоял в том, что они изготовляли их изображения и вешали их на деревья вместе с жертвами.

Выше слегка упомянуто об изображениях различных животных. Если справедливо мнение о тожестве Сейды и Сайво, то весьма вероятно, что эти изображения обозначали рыбу-сайво, или змею-сайво, или птицу-сайво, или оленя-сайво. Каких именно рыб и птиц считали Лопари за Сайво, т.е. божественными, священными, о том нет никаких древних известий; но надо предполагать, что эта честь между птицами принадлежала орлу, а между рыбами щуке. Кроме того, медведь пользовался у Лопарей божеским поклонением, почему и погребение его совершалось обыкновенно со множеством обрядов».


[251]

II. Путешествие в русскую Карелию.

Получив вспоможение от Финского Литературного Общества, Кастрен, в мае 1839 г., отправился из Гельсинфорса, а в сентябре вернулся назад. Главною целью его путешествия было собрание песен, сказок и других материалов для объяснения Калевалы. Он уже давно задумал написать Финскую мифологию и передать Калевалу в шведском переводе. “Калевала и другие древнейшие сборники рун доставили мне богатый материал для мифологических исследований; но я быль убежден, что множество рун, песен, устных преданий, еще не записанных, содержать в себе много известий для мифологии”. Еще больше того занимала его другая мысль — перевод Калевалы. Уже давно начал он им заниматься, но от недостатка словарей должен был отложить эту работу до своего путешествия в настоящее отечество рун.

Из Гельсингфорса отправился Кастрен через Саволакс в Куонио, откуда решился направиться в Каяну через Кави, Либелиц, Юга, Нурмис и Соткамо. “Едва вступил я — говорить он — в область Карелии, как открылся передо мною совершенно новый мир. Самая внешняя жизнь Карелов переносить наблюдателя в прошедшее; но особенно во внутренней жизни народа, в его образе мыслей сохраняется эта старина. Она обнаруживается и в привязанности народа к песням, преданиям, сказкам. Я обратил особенное внимание на предания, из которых преимущественно одно доказывает, что Лопари, Остяки и другие сродные племена, подобно древним Финнам, поклонялись известным деревьям. Относительно Финнов в одной булле папы Григория IX есть известие, что Тавастцы тех людей, что приняли христианства, загоняли до смерти вокруг своих священных деревьев. В наших древних рунах упоминаются также священные деревья, из которых приведу только рябину, часто называемую pyhä puu [252] (священное дерево). В некоторых местах и доселе еще Финны питают к некоторым деревьям какое-то особенное почтение, так что неохотно их срубают, — например, так называемое Tapion puu, дерево лешего, то есть сосну без смолы, или Tapion hanto, пень лешего, то есть, из которого выходит новый отросток, и т. д.

“Большинство преданий, собранных, мною в Финской Карелии, имеют мифический характер. Но мне удалось, впрочем, отыскать и предания с историческим содержанием. По большей части гласят они о старожилах края, о Лопарях, и имеют большое сходство со слышанными мною от Лопарей. Рассказы о Лаурукайненен, у Карелов называемом Ларикка, no-крайности в Либедице, пользуются общею известностью. Множество подвигов, относимых Лопарями к роду Пэйвиэ, передается здесь о том же Ларикке. Как Лопари, так и Карелы говорят, что все его подвиги совершены им в борьбе с Русскими”.

И здесь, как и в предыдущей статье, мы не станем подробно следить за нашим автором, а передадим читателю некоторые его заметки и наблюдения, любопытные особенно в этнографическом отношении. Из Калевалы известно, как Финны высоко представляют себе силу песни и музыки. Когда Вейнемёйнен заиграл на своей кантель, или арфе, то все, что было в воде, на земле и на небе, все собралось вокруг него, сами боги его заслушались. В своем путешествии по Карелии Кастрен приводить также один рассказ, хорошо выражающий понятие народа о значении поэзии. В деревне Соткума, встретив одну старуху, знавшую много песен и сказок, он просил ее научить его своим песням. “Она так рассердилась, что схватила метлу и хотела уже меня выгнать из горницы, но тотчас же успокоилась и передала мне следующий рассказ о мальчике и Маналайнен”. Однажды, начала она, один мальчик забрал себе в голову, что он будет отличным и знатным певцом. Для того он уже долго учился у самых лучших певцов; но все они уверили его в один голос, что ему не научиться высокому искусству. Огорченный тем, он ворчал день и ночь, рассуждая про себя о том, как бы получить желан[253]ное. Но, как ни ломал он себе головы, все же певцом хорошим не становился. Однажды сидел он, глубоко задумавшись. Вдруг явился перед ним какой-то незнакомый человек. То был Маналайнен. Узнав его горе, он повел его за руку далеко, в глухой, темный лес. Как взобрались они в самую глушь, то Маналайнен исчез так же скоро, как и пришел. Мальчик остался один. Как увидел он себя одиноким, покинутым в темном лесе, сильная тоска запала в его сердце, и запел он такие чудные песни, какие редко поет человек. Рассказ этот старуха направила ко мне и посоветовала искать песен не в Карелии, а в своем собственном сердце”. Впрочем, она сообщила нашему ученому еще несколько песен, но все, по большей части, свадебные, которых он не записал, как потому, что они более или менее известны, так и потому тоже, что не в его плане было собрание лирических песен. Далее путешественник наш в одном приходе Вуоккониеми, что в Архангельской губернии, собрал весьма много рун и сказок. В одной деревне этого же округа, именно в деревне Аконлахти, редкий мужик не пропел ему песни или не рассказал сказки.

“Большая часть преданий вертится около Лопарей. Так, между прочим, рассказывали мне, что в старину стародавнюю, когда в Москве еще не было царей, а княжили князья, поселились в Аконлахти два знаменитых лопарских шамана. Они спасли жизнь одному князю, совсем умиравшему, и в награду за исцеление один из них в Лусманлахти получил исключительное право ловли лососей, а другой, в Серканиеми, право бить лисиц. Предание прибавляет, что порубежные Финны убили Лопарей и присвоили себе их владения, что Лопари уступили бы их добровольно. Вообще во всей стране господствует убеждение, что Лопари были ей первыми старожилами, но что потом, мало помалу, были искоренены Финнами во время так называемых warastus sodat, peitto-sodat (воровских, тайных войн). В Аконлахти указывали мне на памятники древностей Лопарей. Еще прежде в Финляндии и в Русской Карелии я имел случай видеть различные памятники, по мнению тамошних жителей[254], принадлежащие некогда Лопарям; но мне казалось сомнительным их лопарское происхождение. Весьма двусмысленными кажутся мне также так называемые лопарские курганы (Lappin rauniot). Под этим именем собственно разумеют древние огнища Лопарей; обыкновенно же оно придается грудам камня всякого рода, произведены ли оно природою, или рукою человека. Название же это собственно идет к тем часто встречаемым в Финляндии каменным громадам, которые, по большей части, по крайне мере, должны быть скандинавского происхождения. Впрочем, этим именем могли быть названы и старинные печи и очаги, принадлежавшие некогда рыбацким и охотничьим избам Финнов, или жилищам их (piilo pirtit), наскоро выстроенным в темных лесах для укрывательства в военную пору. Такого рода остатки в северных краях Финляндии, как я сам слышал, называются курганами лопарскими. В окрестностях Каяны и в Русской Карелии я имел случай видеть другого рода древности, так называемые лопарские курганы, могилы (Lapin haudat), которые уже несомненно лопарского происхождения. Они, по преданию, служили жилищами для Лопарей, и, в самом деле, они весьма похожи на некоторые палатки, виденные мною в безлесных краях Лапландии. Это ничто иное, как ямы с конусообразными крышами из дерева, камня и торфа. По рассказам, такие крыши были некогда и на так называемых лопарских курганах, находящихся в северной Финляндии и Карелии. В этих курганах находились уголь, обожженные камни, разные железные вещи, и проч., что подтверждает рассказы о том, что они некогда служили жилищами. В северных краях Финляндии и России есть другого рода лопарские могилы, не имеющие такого назначения, но служившие Лопарям для ловли оленей. Минуя множество других преданий о Лопарях, я упомяну только об одном, слышанном мною в приходе Вуоккониеми, именно об одном князе лопарском, жившем некогда в окрестностях города Кеми. Полагают даже, что поныне уцелели остатки его местопребывания”.

“В краях русских я не слыхал весьма распространенных по Финляндии преданий об Jatulin Kanusa или Jättiläiset[255] и Hiidet, но имена местные, производные от Hiisi (в множеств. числе Hiidet) здесь весьма обыкновенны, — так, напр., Hiisiwanra , Hiiden hauta и т. д. Кстати замечу, что множество местностей в Русской Карелии носят имена, заимствованные от Тавастцев, — напр., деревня Häme, Hämehen niemi и Hämehen saari при озере Куитти-ерви и т. д. Последнее обстоятельство наводит на догадку, что поселенцы из Таваста перешли в Русскую Карелию, тем более, что в деревне Лятваерви крестьяне сами выдают себя за колонистов тавастских, за шесть поколений тому назад перешедших в Россию. По другим деревням того же округа я встречал немало семейств, ведших свой род из разных краев Финляндии и поныне сознающих свои родственные отношения. Главное же население края не происходит ни от Лопарей, ни от Финнов, но остаток древних Биармийцев, или Заволочской Чуди русских летописей.

“Преданий мифических слышно весьма мало в Русской Карелии. Вообще мне кажется, как у Финнов, так и у Русских Карелов все важнейшие мифы увековечены в песнях. С трудом удается иной раз услышать какое-нибудь мифическое предание в форме сказочной, и то с содержанием из обыденной жизни. С величайшим старанием собирал я подобные предания, потому что ничтожное и незначительное на первый взгляд в хорошо обработанной мифологии может получить и смысл и важность”.

“Я уже сказал, что мифическая история Финнов содержатся исключительно в их песнях. Какое же содержание сказок? По моему убеждению, большая часть сказок, известных в Карелии, простой перевод русских сказок, потому что предметом их цари, царские сыновья и дочери, бояре и богатыри и т. д. Одни напоминают “Тысячу и Одну Ночь”, другие с характером германским. Замечу как особенность, что в Русской Карелии я слышал сказку, напоминающую Одиссея в пещере Полифема. Герой карельской сказки сидит в заключении под стражею одного великана, тоже кривого, с одним глазом. Для своего избавления Карел употребил ту же хитрость, что и Грек. Ночью прокалывает он глаз великану; когда тот отправляет своих [256] баранов на пастбище, он также, подобно Одиссею, спрятался под одного барана и, таким образом, счастливо избежал беды. По всей вероятности, как эта, так и другие сказки занесены к Карелам русскими монахами; но большая часть их, однако, состоит из русских и скандинавских сказок. Впрочем, нельзя не оговорить, что у русских Карелов есть много и своих собственных сказок. Главным предметом их одно мифическое лицо, одна старуха под именем Syöjätär-akka (старуха-обжора). Но и они переполнены русскими подробностями. Они так сходны между собою, что кажутся разными вариациями на одну и ту же тему”.

При чтении вышеприведенных строк Кастрена, сама собою придет мысль, что этнографическое изучение финской народности, важное само в себе, независимо ни от каких других обстоятельств, принесло бы, кроме того, огромную пользу нам, Русским, для наших собственных этнографических занятий. Мы видели, что Карелы заимствовали множество сказок от Русских. Неужели исследователь русских сказок может оставить без внимания карельские? Можно a priori заключить, что они содержат в себе больше старины, нежели русские. Конечно, в устах Карела русская сказка подвергалась малейшим изменениям, нежели его собственная, и нежели русская в устах Русского. Самобытное произведение народной фантазии — песня изменяется с течением времени и вместе с народом подвергается влиянию различных обстоятельств. Не то с заимствованной сказкой песней Конечно, народ нередко преданию чужому, заимствованному придает свои собственный черты, но главную мысль, главные черты сохранит в целости и донесет до поздних поколений, когда нередко и следа их не остается в том народе, от кого они первоначально были заимствованы. Эти факты повторяются не только с произведениями народной словесности, но и со всеми явлениями народной жизни. То же и со словами, заимствованным из чужих языков, то же и с народными обычаями. Не одно и не два слова, заимствованные Мадьярами от Славян, поныне сохраняют в себе носовые звуки, тогда как их, по большей части, не существует в языках [257] славянских, или же уцелели они там в тех словах, в которых не слышно носового звука, даже и в тех наречиях славянских, где еще ренизм в обычае. Обращаясь к русским сказкам у Карелов, заметим только, что, занесенный к ним во времена стародавние, они, наверно, сохраняют в себе много частностей, с течением времени вовсе исчезнувших из сказок русских, много намеков и указаний, которыми умный следователь сумеет воспользоваться. Кроме того, русскому исследователю они пригодятся и в других отношениях. Замечено, что сказки, наиболее всех других произведений народной фантазии, заключают в себе общее сходство: так, в песнях, думах, былинах разных народов, при многих общих чертах, есть множество особенностей. Различные песни не только у народов разноплеменных, но и в самых народах одноплеменных различны они, и, как первоначально единый язык распадается с течением времени на наречия, так, например, и песня, и дума, и былина, первоначально общие всем Славянам, с разделением их на отдельные поколения, полилась отдельными струями, и вскоре народы одного языка, но разных наречий, имели свои особенный думы, былины и песни. Не совсем так со сказками. Они обыкновенно весьма сходны между собою не только у народов соплеменных, но и у народов разных происхождений, не только на сродство, но и на связь которых нередко не могут указать ни языкознание, ни история. В литературе обыкновенно объясняют это явление влиянием письменности: так, в средние века были весьма распространены, во всей Европе, переводы многих сказок из “Тысячи и Одной Ночи”, разных апокрифических повестей и так далее. Народ, полюбив их, обратил в свое достояние. Но есть множество других сказок, образование которых приписать книжному влиянию невозможно: тогда надо объяснять их сходство или заимствованием от народов соседственных, или так называемой доисторической стариной, единством воззрения на мир, и проч. Объяснение происхождения сказок и сходства их у различных народов — один из самых трудных и едва ли не из важнейших этнографических вопросов, решение ко[258]торого обещает великие результаты. Почему в иысканиях этих необходима, более, чем где-либо, величайшая осторожность при заключениях и полнота материалов при изысканиях. С этой точка зрения нам кажется достойным полного порицания предположение Кастрена о рассказанной им карельской сказке, весьма сходным с гомеровским рассказом об Одиссее. “Русские иноки занесла это предание”! Не говоря уже о том, как духовным пастырям, особенно столь образованным (предполагается знакомство с Гомером), могло придти в голову рассказывать народу сказки, которых у него самого довольно,— не говоря уже о совершенной невозможности такого случая, тем не менее допустить его, как исключение: неужели народ однажды услышанный им анекдот от одного лица заучит его и будет передавать из рода в род? Или надо предположить в народе совершенное слабоумие и бедность фантазии; но тогда рассказ этот, в самом себе не имеющий ничего особенного, на такой народ подавно не подействует так сильно; или же народ богат собственными преданиями и неохотно заимствует, тем более от отдельных лиц. Как ни странно предположение Кастрена, а, между тем, оно не исключение. В литературе еще живут такие объяснения. Они, кажется, придают письменности слишком большое влияние, которого она иметь не может. Слово писанное тогда только действует на массы, когда оно им же вызвано. Так, только произведения великих художников, следовательно, совершенно национальных, заучиваются народом. Так было у Греков, у Итальянцев с Тассом, у Англичан с Шекспиром и Борнсом. Но чтобы перевод какой-нибудь арабской сказки или изложение какого-нибудь классического мифа могло бы так подействовать на народ, чтобы он заучил его наизусть и ценил бы его наравне с произведениями собственной фантазии, это не совсем в порядке вещей. У Сербов есть сказка. “У царя Трояна козьи уши”, и ее, пожалуй, можно объяснять влиянием книжным, именно басней о Мидасе, на которую она похожа точно так же, как весьма похожа карельская сказка на один эпизод из Одиссеи. Так как у Карелов письменности в старину никакой не было, то объясняют — влиянием обра[259]зованных людей, знакомых с Гомером, которые и рассказали Карелам, быть может, всю Одиссею? а, может, только один этот эпизод, как самый интересный? а может, и сами-то они знали из всего Гомера только этот эпизод? Впрочем, не одним Карелам известен этот рассказ. В сербских сказках (Караджича, 1853 г.) помещена, между прочим, под №38, сказка “Дивьлиан”. Здесь дело рассказывается так: Двух путников (поп и дьяк) застигла ночь на дороге. Завидев огонь в одной пещере, пошли они к ней и просятся переночевать. Тут увидели они “одного дивного человека с единым оком наверху головы”. Он отвалил огромный камень от пещеры и впустил их. С ними и повторилось то же, что с Одиссеем и его спутниками. Здесь дьяк героем, а товарищ его был съеден. Он употребил совершенно ту же самую хитрость, что и Одиссей. Но из такого поразительного сходства сербской народной сказки с эпизодом из Одиссеи позволительно ли заключать о заимствовании, следовательно, о влиянии письменности? Если и нельзя совершенно отвергать ее влияния на народную словесность, то не нужно, кажется, и слишком много придавать ему значения; но влияние обратное народных преданий на письменность весьма обширно. Самая привязанность к письменности в той или другой сказке обусловливается народными преданиями. Так, например, известно, что сказка или повесть об Александре Македонском была весьма распространена в литературах славянских. Не потому ли и так ценились книжные известия об Александре Македонском, что у Славян были некогда о нем свои устные предания, вероятно, заимствованные ими от древних Иллиров и Оракийцев, земли которых впоследствии заняли Славяне. Нечего сомневаться в том, что память об Александре у тех была жива в то время. Точно так же, как в одном сербском переводе Византийца Зонары, при описании царствования Трояна, есть вставка о том, будто бы Троян воевал со Славянами. И, конечно, хотя память о Трояне, доселе живущая у Сербов (в сказке “У царя Трояна козьи уши” и в другом предании, сообщенном Караджичем в его словаре) и жившая в XII веке, а может и позже, у нас, на Руси (Слово [260] о Полку Игореве),— эта-то живая память, говорим мы, имела влияние на сочинителя этой вставка о войнах Трояна со Славянами, а не обратно. Примеров такого влияния, вероятно, найдется гораздо больше, нежели обратного. Избегая дальнейших рассуждений, обратимся к нашему ученому путешественнику. В деревне Ухтунь провел он одиннадцать дней, собирая руны. “Кроме того, здесь я слышал несколько исторических преданий, все по большей части насчет так называемых воровских войн. Одно из них говорить о походе пограничных Финнов на деревню Алаерви. Ограбив деревню, потащили они за собою насильно одного давно гонимого ими и ненавистного им старика. В то время, как они тащили его по берегу озера, по другому берегу бежал его младший, двенадцатилетний сын и грозился злодеям застрелить их, если не выпустят отца. Но на угрозы мальчика они не глядели и еще пуще мучили старика. Но когда неустрашимый ребенок еще сильнее стал грозиться, то враги обещали освободить его отца под тем только условием, если с противоположного берега попадет в яблоко (omena), положенное ими на голову отца. Мальчик решился на смелый опыт, а отец дал ему следующий совет: “käsi ylennä, toinen alenna, järwen wesi wetää”, т.е. подыми одну руку, опусти другую: вода озера тянет стрелу к себе. Против всякого ожидания злодеев, стрела прямо угодила в яблоко: оно раскололось, и отец был освобожден. Другое предание рассказывает о шайке порубежных Финнов, грабивших и опустошавших Русскую Карелию вдоль и поперек. Спасая, что можно было, от грабителей, жители зарывали свои сокровища, сбереженные семена частью давали в корм скоту, частью раскидали по снегу, после чего у них был отличный урожай. В один из набегов неприятель врасплох застиг одного Карела, Лягонен Титта, когда он спал богатырским сном. Наконец, пробужденный шумом, Лягонен вскочил с постели, схватил лук, стрелы и портки под мышку и кинулся бежать; враги — за ним. Как ловкий бегун, он бы давно избавился от злодеев; но сильный мороз заставил его остановиться, чтобы надеть портки. Тут как раз настигли они его. [261] Тогда он недолго думал, взял лук, стрелы, нацелился на них и закричал: katscho, mie ammurt, берегись, застрелю. Враги так струсили, что он, пользуясь их смущением, кончил свой наряд и успел убежать в темный лес. Разбойники, между тем, продолжали свои опустошения и пришли наконец к одному озеру под именем Туоннаерви. Отсюда решились они отправиться к Пэерви, но, не зная дороги, наняли себе в проводники мужика из деревни Кисёки. На пути им встретился сильный водопад. Приближаясь к нему, проводник направил лодку к берегу, сам выскочил, а ее пустил в водоворот. Тут они и погибли”.

Кроме подобных рассказов о воровских набегах Финнов на Русскую Карелию, Кастрен слышал в Ухтуне несколько рассказов об одном исполинском народе, под названием Naikkolaiset, или Naikou kansa. “О происхождении этого народа есть предание, что леший (metsänhpaa) похитил одну женщину (христианку), родившую от него мальчика и девочку, которые, в последствии, произвели на свет это богомерзкое поколение, названное Naikkolaiset. Чуждаясь всякого сообщества с христианами, народ этот поселился на горе Хапаваре и там образовал совершенно заключенное в самом себе общество. Число людей, принадлежавших к этому поколению, сводится до 17 мужчин, способных носить оружие. Все они погибли до последнего человека в воровскую войну. Об этом народе я ни прежде, ни после не слыхал никакого предания”.

Из Ухтуны отправился наш ученый в Туоппаерви, оттуда через Пэерви в Кусамо. Здесь нашел он мало для себя занимательного, кроме множества преданий о Лопарях. “Про них, между прочим, говорили, что они были в постоянной вражде с одним народом под названием Kiwekkäät. Áыть может это искаженное слово вместо Kiwikäet (единственное — Kiwikäsi, каменная рука) и намекает на то, что народ этот употреблял камни, как орудие метательное. Подтверждением этой догадки служить то обстоятельство, что на том месте, где, по рассказам, происходила битва Лопарей с народом Кивиккеэм, найден был камень, [262] весьма похожий на пращу. Из других преданий о Лопарях приведу еще следующее, так как оно хорошо выражает их образ понятий о правде и справедливости. Один Лопарь, в Кусамо, тайно умертвил свою жену; но это злодеяние вскоре было открыто его десятилетним сыном. Мальчик открыл тайну родным своей покойной матери. Они созывают старейшин деревни на следствие. Судьи, по обычаю, собрались в дом обвиненного и устроили так называемую судную избу (kåta-käräjät). Óличенный был приговорен к виселице, и судьи же привели свой приговор в действие. Еще доселе указывают на место казни, и местные жители рассказывают, что не очень давно разрыли его скелет, какой-то заржавленный котел, нож и топор”.

Из Кусамо Кастрен отправился в Улеаборг, откуда через Остроботнию и Таваст в Гельсингфорс, чем и заключил свое путешествие по Карелии.


 

III. Путешествие по Лапландии, северной России и Сибири в 1841-44 году.

В 1841 году, в сопровождении Ленрота и отчасти на его счет, Кастрен предпринял путешествие, которое по предварительно составленному плану должно было объять известные части Лапландии и Архангельской губернии. Местом отправления назначен приход Кеми, что в 25 верстах на запад от гор. Торнео. Прибыв в деревню Салла, решились они отправиться отсюда в Русскую Лапландию, надеясь здесь найти богатую жатву для науки, тем более, что доныне им один путешественник порядочно не исследовал [263] этой местности в этнографическом и лингвистическом отношениях. “Особенно занимали нас Лопари в деревне Аккала, которые, по свидетельству крестьян Финнов, живут в строгом отчуждении от Русских, почему нам казалось, что у них язык и народность вообще сохранились в большей чистоте, чем в других частях Лапландии. Любопытство наше касательно этих Лопарей еще более затронуто было тем, что они слыли самыми искусными в волшебстве на всем севере”. Но непредвиденные обстоятельства помешали их благому намерению, и, принужденные изменить свой план, они отправилась сначала в Энаре, чтобы оттуда после святок начать свое путешествие по Русской Карелии. В Энаре Кастрен получил из Петербурга письмо от академика Шегрена. “Он извещал меня, — говорит Кастрен, — что Императорская Академия Наук решила отправить ученую экспедицию в Сибирь и приглашает меня принять в ней участие в качестве этнографа и лингвиста. Это предложение согласовалось с пламенными моими желаниями, и я принял его тотчас же. Из письма Шегрена я увидел, что путешествие может состояться не раньше, чем через год, и мне разрешалось воспользоваться этим временем совершенно по моему благоусмотрению. Впрочем, почтенный академик советовал мне не прерывать настоящего моего путешествия, но отправиться из Энаре в Русскую Лапландию, откуда пройти в Архангельск, затем к европейским Самоедам и наконец через Урал в Сибирь, где свою деятельность я должен был посвятить Академии”.

Путешественники наши направились к Коле. Путь лежал по озеру Энарскому. В первый день дошли они только до половины озера. “В этот день, — говорит Кастрен, — прошли мы две большие бухты: Укон-сельке и Каттилан сельке. Это последнее название дано потому, что, как говорить предание, один Лопарь измерил ее глубину котлом, привязанным к канату. Название же Укон-сельке имеет мифическое основание (по-лопарски Äije jarngga) и дает мне повод сообщить здесь несколько замечаний о древнем богопочитании Лопарей.

[264]

“Повсюду, где только слышна лопарская речь, ходят рассказы о Сейдах, т.е. о каменных истуканах, которым некогда Лопари приносили жертвы. Они обыкновенно состояли из рогов и костей оленей, и преимущественно диких оленей. Гегстрем рассказывал, что некоторые Сейды окружались обширной оградой, и от всех животных, которых убивал Лопарь внутри этого пространства, приносил он в жертву им то голову, то ноги и особенно крылья птиц. Я сам слышал, что Лопари, в случае удачи на охоте, приносили Сейде в жертву оленью голову с шеей. Остальные и лучшие части съедали охотники сами на месте жертвоприношения; но, тем не менее, возвращались они с голодным желудком, потому что все, что ни съедали они, шло Сейде во благо. По словам Гегстрема, горные Лопари имели также обычай окроплять своих истуканов кровью оленей; a Лопари-рыболовы мазали своих Сейд рыбьим жиром. И когда потом высыхал этот жир от солнечных лучей, то Лопарь думал, что Сейда съедал эту жертву”. Торнеус и Гегстрем соглашаются в том, что Сейды не дела рук человеческих, а созданы самой природой; форма их особенная, подобно окаменелостям. Так, быть может, было с большей частью из них. Но Кастрен сам видел на одном острове на озере Энарском одного Сейду, сложенного из небольших каменьев с фигурой в рост человеческий. Из упоминаемых Гегстремом человеческих изображений, вырезанных из коры деревьев, в Лапландии не нашел Кастрен никаких следов; но в северных краях Финляндии встречаются на деревьях изображения человеческие. “Они назывались Молекитами и в древности, должно быть, пользовались богопочтением. В округе Соданкюле и поныне делают такие изображения, особенно, когда кто куда отправляется в первый раз. Такое изображение называется Хуриккайнен и отличается от Карсикко, употребляемого с той же целью в области Каяны; но его делают так, что срубают все ветви с дерева, кроме одной, направленной в ту сторону, где лежит родина отъезжающего. Вероятно, эти Хуриккайсет, служившие Лопарям за идолов, подобно Молекитам, тождественны с так [265] называемыми Вирон Акка, Стор-юнкаре и т.д. (их описывают Шеффер, Гегстрем и мн.). Не выводим из этой гипотезы никаких результатов; но тем не менее из этого ясно, что Лопари были преданы грубому, чувственному, естественному богопочитанию. В Сейдах чтили они не сам камень, но и не глядели на них, как на представителей или символы божеского существа, но просто верили, что в истукане живет бог. Сообразно с этим представлением, они не только приносили им жертвы, но и приписывали им жизнь и движение. “Большая часть Лопарей, — говорит Гегстрем, — думает, что те камни живут и могут ходить”. Это и подтверждается одним весьма распространенным преданием у энарских Лопарей, но которому Сейды долго держались на поверхности воды, когда Пейвиэ свергнул их в озеро Энарское.

Кроме Сейд, есть в мифологии Лопарей и личные божества, как, например, Эие(Äye), или Эйш (Aijsh) (в Шведской Лапландии Aija, Aijeke, Atja), Акку, Хидда, Туона, Лемпо, Маддеракка, или Муддеракка, Уксакка, или Юксакка, Ябмеакка. Старинные писатели говорят еще о многих других божествах; но или они совершенно вымышлены, или так названы по какому-нибудь недоразумению, потому что заставляют предполагать такие высокие религиозные понятия, которые вовсе невозможны для такого дикого народа. Из божеств, которые, действительно принадлежат мифологии лопарской, по большей части, по крайней мере, все те же самые есть и у Финнов. Так, Укко известен и в финской мифологии под именем Äijä; Акку, наша Акка, или Эммэ. Хидда, Лемио, Туона то же, что финские Хиси, Лемпо, Tyoнa. Äije и Акку встречаются в Энаре, как названия гор, высоких скал и больших озер. Далее в Финской Лапландии гром называется Äijsch, что есть уменьшительное от Äije, подобно тому, как Финны называют гром уменьшительным именем Укконен. Радугу называют Финские Лопари Äije daugge, что соответствует Финскому Ukkon kaari (дуга Укко). Слово Хидда слышал Кастрен в одном выражении mana Hiddan (по-фински mene hiiteen — ступай к Хиси). Слово Туона, Туоне, или Туон, отмечено в лопар[266]ском словаре Линдаля и Эрлинга, но не известно ни в Норвежской, ни в Финской Лапландии. Iaabmeakka (фин. Tuonen akka) и Madderakka (фин. maan akka, mannun eukko) встречаются также и в финской мифологии; но ей вовсе чужды и Саракка, и Уксакка. Мифологи думают, что Маддеракка, Саракка и Уксакка призывались при родах; но данные, на которых они основывают свои предположения, весьма шатки, и главное из них имеет только одно филологическое основание. В Шведской Лапландии, по слову Линдаля и Эрлинга, слово madder (чаще maddo) обозначает происхождение, а слово saret – рождать. Эти замечания легко навели на качества, которые и приписали божествам Саракка и Маддеракка. Но г. Ленрот обратил мое внимание на то, что слова эти лучше производить от финского слова mannerземля, материк, и saari – остров. В Филологическом отношении производство это не встречает никаких затруднений: manner (первоначально mantere, потом mander и, наконец, manner) по духу и по законам лопарского языка может измениться в madder, так же, как hinta (цена) переходит в hadde, rinta (грудь) radde, pinta (кора дерева) в bidde, kant (край) в gadde, sand в saddu. Наконец, это последнее производство подтверждается следующим, сообщенным мне пастором Фельманом отрывком: Man laem Madderest ja Madderi mon boadam, Madderakast mon laek aellam ja Madderakka muullui mon boadam, т.е. я происхожу от Madder и иду к Madder, от Madderakka я произошел и иду к Madderakka. Очевидно, это перевод нашего “земля еси и в землю отъидеши”. Если же действительно, в Maderrakka и Saarakka удержались финские слова manner и saari, то весьма вероятно, что Madderakka обозначало Сейд, находившихся на материке, a Saarakka — тех Сейд, которых Лопари почитали на островах. Что касается Уксакка, или Юксакка, то слово это, вероятно, происходит от лопарского Juksu – добыча. В таком случае Юксакка тождественно с финским Wiljan Eukko”.

Кастрен, живо и увлекательно передавая свои путевые впечатления, при каждом удобном случае сообщает много глубокомысленных замечаний и тонких наблюдений. Так, в той же главе, где описывает он путешествие из Энаре до Колы, и откуда мы заимствовали предыдущий отрывок [267] о религиозных верованиях Лопарей, — в той же глав находим следующую замечательную и живую характеристику Лопарей, их нравов и образа жизни. Приводим ее и потому еще, что в следующих главах Кастрен обращает внимание уже на другие народности. Следовательно, выписка эта будет как бы заключительной статьей о Лопарях.

“Я уже выше упомянул, — говорит он, — что энарские Лопари сделали заметные успехи на пути просвещения. Они весьма начитаны в священном писании, живут смирно и в страхе Божьем. Большие преступления весьма редки; разве иногда Лопарь-рыболов убьет отставшего оленя от стада, принадлежащего Лопарю горному. Этого они не считают за большой грех, и один весьма совестливый Лопарь-рыболов не шутя спрашивал: в самом деле, разве грешно убить иной раз оленя, принадлежащего горному Лопарю? Но вообще они боятся неправильного завладения чужой собственностью. Лопарь энарский, в противоположность другим Лопарям, необыкновенно воздержен. Он не откажется от водки, когда ему предлагают, но сам почти никогда не напрашивается. Их упрекают в корыстолюбии, жадности и в страсти к унижению, и не безосновательно. Особенно же заметил я в них какую-то мелочную щекотливость во всем, что только слегка занимает их частные интересы, и какую-то зависть при удачах ближнего. Но эти дурные качества почти невольно воспитываются в народе, живущем в крайней бедности, принужденном, для своего пропитания, беспрерывно бороться со скупой и суровой природой”.

“Что же касается до домашнего их образа жизни, то они, замечу, имеют избы, хотя живут в них только зимой. Летом ведут они жизнь кочевую и ловят себе рыбу то в одном, то в другом озере. Когда же кончается рыбная ловля и приближается зима, рыбак забирается к себе в избу, выстроенную где-нибудь на пустынном гористом месте. Покидает ли он свое зимовище, то единственно из желания добыть хорошее пастбище для оленей, а себе — пищи и дров. Если же ему не удастся найти всего этого, то он опять ищет себе новое место для жительства. Старики рассказывали мне, что, таким образом, на веку своем они [268] меняли места жительства по три, по четыре, по пять раз. Понятно, что при таких обстоятельствах Лопарю некогда много заботиться о своих жилищах”.

“Его изба обыкновенно так мала, что с трудом вмещает в себе семью и, кроме того, нескольких овец. Вышиной в середине она в рост человеческий; по сторонам же в ней нельзя держаться прямо. Назначенная для овец часть избы иногда образует особое отделение; оно лежит больше в земле. Кухня же — в другой части избы. Устройство очага весьма просто: оно состоит из двух частей — из большего отверстия и трубы, через которую дым выходит беспрепятственно на воздух. Единственная роскошь, замечаемая иногда в избе Лопаря, состоит в каком-нибудь оконном стекле. Стол и стулья принадлежат к редкостям. Ложки тоже редки, ибо Лопари обыкновенно едят свои щи лопаточками. При некоторых избах бывает еще небольшая пристройка, куда кладутся одежда и другие вещи. Лопари зажиточные имеют особую загородь для овец; а кто держит коров, имеет, конечно, и хлев. Кроме того, почти у каждого хозяина бывает по нескольку больших и малых клетей, как в зимних, так и в летних стоянках. Они обыкновенно строятся на высоких жердях, из опасения волков и других животных, так как в них преимущественно сохраняются съестные припасы”.

“Что касается вообще до хозяйства энарских Лопарей, то здесь трудно сказать что-нибудь неизвестное почти каждому по прежним описаниям Лапландии. Главный их промысел — рыбная ловля, все они — так называемые Лопари-рыболовы. Рыба, сохранившаяся от лета, развешивается для сушки и сберегается на зиму. Но зимой Лопарь нелегко удовлетворяется этой легкой пищей. Он ест днем и потом вечером, когда любит употреблять мясную пищу. Утром съедает он остатки вчерашнего дня или же ест сушеную рыбу. Кроме того, многие Лопари запасаются хлебом, ланьим, коровьим и овечьим сыром, молоком, морошкой и другими ягодами и всякими другими лакомствами. Мясо получает Лопарь-рыболов частью от охоты за оленями, частью от своих собственных небольших [269] стад и особенно же от соседних горных Лопарей, хотя те и неохотно продают своих оленей, потому что и без того почти ежедневно стада их уменьшаются от волков, которые, чтобы употребить выражение одного Лопаря, так же опасны их стадам, как дьявол людям; но, впрочем, всемогущая водка все побеждает. Придет ли путешественник в горную лопарскую деревню и, по обыкновению, предложит хозяину водки, то получает и оленьи окорока, и языки, и прочее. Сочтут за оскорбление отказ принять эти подарки; но, однажды приняв их, непременно обязываешься отплатить им за это водкой, по пословице: “подарок за подарок или отдай его мне назад”. Коли позабудешь эту обязанность, то напомнят о ней. Затем следуют новые приношения и новое угощение, продолжающееся до тех пор, пока остается у гостя хоть капля водки. Отсюда ясно, какие страшные выгоды извлекает расчетливый купец из продажи водки этим Лопарям. Неудивительно и то, что энарские Лопари эту торговлю считают весьма важным промыслом”.

“Горные Лопари и в религиозном и в нравственном отношениях стоят несравненно ниже Лопарей-рыболовов. Это происходит не только от их кочевой жизни, но и от незнакомства с языком, на котором они получают свое религиозное воспитание. Тем не менее, и горный Лопарь весьма благочестив: он ежедневно творит известные молитвы и утром и вечером, и за столом и тому же поучает и детей своих. Как Лопарь-рыболов, он также отъявленный враг суеверия и язычества и ничего почти или весьма мало знает о своем прошедшем. Религиозное его чувство обнаруживается и в необыкновенной любви к жене, детям и прислуге. Один Лопарь (горный) говорил мне, что в продолжение своей тридцатилетней брачной жизни он ни разу не обменялся дурным словом со со своей женой и иначе не называл ее, как “loddadsham” (фин. lintuiseni — моя пташка). Я сам видел, как, возвращаясь домой от своих оленей поздно вечером, или после другой какой-нибудь отлучки из дому, Лопарь целует свою жену и детей, с какой нежностью ласкает их. С этой мягкостью души Лопарь соединяет смелость и от[270]вагу, которые иногда переходят в совершенное презрение порядка, нравственности и закона. Большие преступления так же редки и у горных Лопарей, как и у рыболовов; но в житейских отношениях есть много нравственных правил, о которых Лопарь весьма мало имеет понятия. Совершенно по древне-германскому порядку любит он выражать свою волю кулачным правом; язык его обыкновенно резкий, видом своим он неуклюж и дерзок. Иначе и быть не может, потому что хотя Лопари и приняли уже христианство, но все же они еще принадлежат к диким народам. Эта дикость видна и в образе их жизни. Начнем с жилищ: подобно большинству дикарей, они живут в палатках. Устройство их такое: втыкают в землю четыре кривые палки, из которых две образуют полукруг, и стоят в параллельном направлении на расстоянии нескольких аршин друг от друга. Палки эти связываются несколькими перекладинами, и, таким образом, леса готовы. Потом устанавливают большой шест, оставляют продушину для дыма и отверстие для входа. Это строение покрывают грубым холстом, один кусок которого служит дверью. В середине этой палатки устраивается очаг: так называют несколько камней на том месте, где разводят огонь. Потом бросают на землю берестняка и расстилают оленьи шкуры — и жилище совершенно готово. В такой палатке (goatte) у горных Лопарей живут его жена, дети, старики; сам же он и его работники ходят за стадом, располагаются иногда в землянке, иногда в так называемом lavvu, что еще хуже устроено, чем goatte. Лавву устраивается тогда, когда олени располагаются в недалеком расстоянии от палатки. Если же нет пастбища вблизи палатки, то начинается передвижение: палатка, все имущество, все запасы переносятся на другое место. Такие странствования, по словам Гегстрема, случаются по два раза в месяц. Кроме того, горные лопари весной уходят к морскому берегу, а осенью возвращаются на горы. Как ни тяжелы подобные переходы, еще тягостнее Лопарю его постоянный уход за оленями. Днем и ночью сторожит он волка, этого хитрого врага, который прячется в кустарниках и ловит первый удобный случай, чтобы поймать [271] добычу. Главное дело в присмотре за оленями – состоять в умении держать их всех вместе. Так как число оленей горного Лопаря доходит до тысячи, а все Лопари, живущие в так называемой горной деревне, держат их всех в одном стаде, то весьма естественна невозможность углядеть за всеми, когда им случится разбиться на небольшие кучки. Потому Лопарь и забегает то туда, то сюда и старается собаками своими удержать всех оленей вместе. Собаки так уже приучены, что Лопарю стоит только указать на оленя, отбежавшего от стада, как собака тотчас же кидается за ним. Но, несмотря ни на какие попечения, волк всегда улучит возможность зарезать в ночь нескольких оленей. Во всю зиму Лопарь избавляется от труда бить оленей себе в пищу; он ежедневно употребляет только растерзанных жертв волка, и, таким образом, лишается лучших кусков вместе с кровью, его любимым лакомством. Несправедливо вообще полагают, будто бы горный Лопарь питается только мясом. Правда, он варит себе крепкий бульон из мяса, который он употребляет без соли, в противоположность Лопарю-рыболову; но я видел, как семья Лопаря ест хлеб и масло, соленую рыбу, ланий сыр и прочее. По-своему он ест очень порядочно, и это его существенное, впрочем, единственное, преимущество перед Лопарем-рыболовом. Последний стоит выше своего брата, горного, как в религиозном, так и в нравственном отношении. Наконец, и сам образ жизни горного Лопаря более дик и груб. Рыболов проводит большую часть зимы у себя в избе, тогда как горный Лопарь вынужден вечно бороться со стужей, бурей и непогодой и вообще жить более скотской жизнью, чем по-людски. Строения Лопарей-рыболовов, конечно, не обличают больших успехов в архитектуре; но если уже он построил себе дом, хлев для скота, то, значит, он большими шагами приблизился к жизни оседлой. Но летом он еще кочует, а зимой иногда меняет свое жилище, так что наполовину он кочевник и составляет, таким образом, посредствующее звено между горным Лопарем и постоянным поселенцем. Лопарь-рыболов действительно находится в переходном состоянии, но такие переходы весьма [272] тяжелы: так, у Лопарей энарских этот переход от кочующей жизни к оседлой повел за собой большое экономическое расстройство. Пожелаем, чтобы те, у которых в руках благосостояние Лапландии, уразумели бы важность и значение этого перехода и постарались бы провести энарских Лопарей не на горы, не к Норвежским Фьордам, а к той цели, к которой они стремятся сами бессознательно, именно к совершенно оседлой жизни”.

Сюда присоединим мы не менее любопытную характеристику Лопарей, живущих в Русской Лапландии. Кастрен просто зовет их русскими Лопарями. “Относительно образа жизни русские Лопари мало отличаются от наших энарских Лопарей. Они кормятся рыбной ловлей и летом живут при озерах, при реках и на приморье, в палатках или рыбачьих избах. Осенью и позже отправляются они по домам, не столь рассеянным, как у энарских Лопарей, но, по русскому обыкновению, скученным в тесные деревни. Уже этот самый род жизни доказывает достаточно, что русские Лопари далеко не имеют таких огромных стад оленей, как энарские Лопари: не то земля скоро бы совсем лишилась своих пастбищ, и поселяне были бы принуждены беспрерывно переменять свои жилища. Но число их оленей весьма незначительно, и они столетия могут проживать на одном месте. Есть много причин, почему русские Лопари отвыкли от оленей и почти исключительно предались рыбному промыслу. Прежде всего, сама природа ему особенно благоприятствует: Ледовитое и Белое море — сущие сокровища для рыбака. Кроме того, в Русской Лапландии есть два больших, весьма богатых рыбой озера Имандра и Нуотозеро и бесчисленное множество малых озер. Как же не воспользоваться Лопарю этими естественными богатствами и не променять дикой горной жизни на более легкие промыслы? Русская церковь со своей стороны весьма много способствовала тому, что Лопари преимущественно предались этому промыслу, потому что православные почти половину года удерживаются от пищи, которую получает Лопарь от своих стад, и, таким образом, и по религиозной необходимости, русский Лопарь обратился к рыболовству. Впрочем, после рыбной ловли содержание оленей составляет главный [273] промысел русских Лопарей. Они также занимаются и торговлей; оттого в каждой избе на стене, рядом с иконой, висит и безмен. Вообще они одарены сметливостью, но еще слишком бедны, чтобы пускаться на большие предприятия, ездить по городам и посещать ярмарки. Но уже в Энарском приходе попадаются там и сям Лопари, прибывшие за каким-нибудь торговым делом из той или другой лопарской деревни. Предугадывая будущее, смело можно сказать, что русские Лопари, со своим торговым духом, сделают большие успехи. Скотоводство им почти совершенно чуждо; ни один не имеет ни коровы, ни овцы. Невероятно, чтобы на скотоводство они обратили большее внимание, и потому уже, что сами Русские, их наставники, пренебрегают им”.

“В быте русских Лопарей замечается большое разнообразие. По большей части зиму они проводят в низких и темных избах, весьма похожих на избы энарских Лопарей. Главное отличие, кидающееся всякому в глаза, состоит в крыше – плоской в Русской Лапландии, а в Энаре приподнятой кверху. Во внутренности же избы разница в том, что вместо кровати у русских Лопарей стоят кругом стены широкие лавки. На приморье, в местах гористых, безлесных русские Лопари и зиму проводят в палатках, составляемых ими из бревен или досок. В середине палатка шире, а у концов несравненно уже. Стены, однако, не сходятся вместе: оба конца завешиваются узким полотном. Крыша плоская, покрывается торфом; пол не настилается; посередине палатки ставят обыкновенно очаг. Третий род жилищ составляют курные избы, которые, однако, несравненно хуже и меньше наших финских. Дымное отверстие забивается кульком, который поднимают кверху длинным шестом. Есть еще у некоторых русских Лопарей четвертый род жилищ, именно белые избы, совершенно такие же, как у русских Карелов. У Лопарей, живущих в черных или белых избах, палатка обращена в кухню. На тот же конец употребляются палатки и в Остботнии — обычай, без сомнения, лопарский”.

“Одежда почти у всех Лопарей одинаковая. Их тулуп, сапоги и порты — все оленье. У русских Лопарей сапоги и [274] порты сшиваются вместе; у других они отделены, но зато так плотно прикрепляются к голени, что снег совсем не проходит. Норвежские и Финские Лопари в морозы надевают на шею медвежий воротник, закрывающий не только лицо и уши, но и грудь и плечи. У русских Лопарей такого воротника нет, но зато их шапки с наушниками закрывают большую часть лица. Так Лопарь наряжается преимущественно в дороге. У мужчин и у женщин наряд почти одинаковый; разница только в шапке, которая по русско-лопарскому обычаю, у женщин гораздо выше и шире, нежели у мужчин. В нашей Лапландии обыкновенная будничная одежда – и мужская, и женская, из толстого холста и очень похожа на обыкновенную рубашку. Русские Лопари, кроме многого другого, заимствуют и русский наряд”.

“Теперь скажем несколько слов об их внутренней жизни. В отношении религиозном они стоят на весьма низкой степени; с духом и учением христианским они мало знакомы. В церковь, находящуюся почти в каждой деревне или погосте, идут они за тем, чтобы сделать несколько крестов перед иконой. Впрочем, все церковные обряды соблюдают строго, по и много сохраняют суеверий; особенно верят они в колдовство. За свои в нем сведения наибольшим почетом пользуются аккальские Лопари. Они известны и в Финляндии, так что к ним ходят мужики даже из Саволакса за советами на счеть здоровья, о пропаже и т.д. Я слышал, что при гаданиях своих они впадают в род исступления, во время которого и получают будто бы различные откровения. Лопари убеждены, что на это время душа разлучается с телом, блуждает повсюду и разведывает, где лежит украденная вещь, что за причина болезни и т.д. Что это исступление, по большей части обман, в том нечего и сомневаться. Но оно так всеобще у всех народов необразованных, что нельзя сомневаться в его первоначальной действительности. Этого явления нельзя относить к числу тех явлений, которые объясняют животным магнетизмом, т.е. вовсе не объясняют. Волшебник в экстазе своем доводит себя до совершенного бессилия. В это время возникают в нем, как во сне, разные смутные представления о том, чем под конец занята была его душа. Вот эти-то [275] представления и стали считать откровениями, а исступление — чем-то волшебным. Говорят, что волшебник во всякое время способен бывает доходить до такого состояния, и это полагаю я возможным, на сколько дело идет о волшебниках, принадлежащих диким народам. По-крайности, это явление стоит в связи со многими другими явлениями в жизни диких народов. Я приведу несколько указаний, быть может, менее важных, но уместных, так как они касаются русских Лопарей. В путешествие мое по Лапландии мне часто советовали быть осторожнее в обращении с русскими Лопарями, и особенно с бабами, потому-де, что они часто приходят в совершенное исступление и тогда не помнят ничего, что делают. Сначала я нисколько не верил этим рассказам, считал их за басни. Но однажды в Русской Лапландии, в одной деревне, сошелся я с несколькими Карелами и двумя русскими купцами. Один из них тоже убеждал меня не раздражать Лопарок, утверждая, что не то будет res capitalis. По этому случаю один из Карелов рассказал следующее обстоятельство. “Однажды, еще в самой молодости, ловил я рыбу на море и встретил одну лодку — в ней ехали Лопари. В лодке была и женщина; она держала на руках маленького ребенка. Увидав мой необыкновенный наряд, она так разозлилась, что кинула ребенка в море. Несколько лет тому назад, был я в одном округе у Терских Лопарей. Сидим мы раз избе и калякаем промеж себя, как вдруг за стеной послышался удар, как будто от дубины или от молотка. Что же? Мигом все Лопари до одного пали наземь, сначала несколько барахтались руками и ногами, а потом лежали неподвижно, словно мертвые. Спустя несколько времени стали они поворачиваться и подниматься и потом держали себя просто, как будто все шло обыкновенными порядком”. Для большего моего удостоверения, один из купцов предложил мне на деле показать несколько примеров исступленной злости Лопарок. Прежде убрал он ножи, топор и другие опасные вещи. Потом поспешно подошел он к одной бабе, встал перед ней и хлопнул руками. Тут она, точно фурия, накинулась на него, стала его бить, царапать, кусаться. Потом повалилась она на скамью, чтобы перевести дух и [276] опять пуститься в драку. Придя несколько в себя, она решилась уже не горячиться. Тут она испустила из себя страшный, пронзительный крик. В эту минуту подошел к ней другой купец, замахал ей в глаза своим платком и тотчас же убежал из горницы. Надо было видеть, что делалось с ней! Она кидалась от одного к другому, кого била руками, кого стукала об стену, кого хватала за волосы. Сидя в углу, в нетерпеливом страхе дожидался я своей очереди. Наконец с ужасом увидел, что она вперила на меня свой дикий взгляд; потом с распростертыми руками кинулась на меня и уже готова была вцепиться в лицо мое своими когтями, как два здоровых Карела схватили ее сзади. Она, в совершенном бессилии упала к ним на руки. Также рассердили одну девочку, бросив ей на голову лучину. Со злости она стала бросаться из угла в угол. Тогда ударили молотком в наружную стену — девочка вздрогнула, закрыла глаза руками и тотчас же пришла в себя. Эти факты, сколь ни незначительны они, доказывают, однако, что люди грубые легко выходят из себя и впадают в совершенное беспамятство; особенно же прилагается это к волшебникам и колдунам, которые уже приучают себя ко всяким исступлениям и неестественным напряжениям своих сил”.

“Возвращаясь к волшебству русских Лопарей, замечу только, что у них не нашел я никаких заклинаний, какие есть у Финнов и называются luwut, luku в ед.ч. Впрочем, отметил у них несколько древних выражений и символических обрядов. Так, в Русской Лапландии я видел, как одна баба лечила вывих. Она водила пальцами по вывиху, как бы хотела узнать больное место. Наконец ей удалось поймать: она сжала его между пальцами и стала кусать зубами и, наконец, выплюнула из себя перешедшего в нее злого духа. Так повторялось несколько раз, но при этом не было никакого заговора: во время этой смешной операции баба болтала все о самых обыкновенных вещах. Особенно заняться колдовством русских Лопарей я не мог, как потому, что не достаточно владел их языком, чтобы понять таинства магии, так и потому, что не был в тех краях Лапландии, где преимущественно оно в обычае”.

[277]

“Еще несколько слов о характере русских Лопарей. По характеру все Лопари сходны друг с другом. Характер у них похож на ручей, воды которого текут тихо и медленно, так что движение их едва уловимо. Встретит ли ручей большую преграду, он отклоняется в сторону, но под конец все же достигает своей цели. Таков и характер Лопарей: спокойный, мирный, уклончивый; мир — его любимое слово; о мире первый у него вопрос, мир для него и прощальное слово, мир для него все. Есть предание, что в Лапландии все по своей наружности обнажено, жалко и бедно, но внутри таится много золота. Едва и есть сокровище лучше того мирного покоя, которым обладает Лопарь. Лишенный лучших наслаждений жизни, посреди скупой природы, в бедности и злополучии, переносит он все страдания с невозмутимым спокойствием. Он требует только одного, как неизбежного условия своего благосостояния, чтоб не мешали ему пользоваться тем немногим, что он имеет, чтоб не нарушали его старых обычаев и некоторым бы образом не лишали его покоя, мира. Неблагоприятная природа постоянно побуждает его к работе и деятельности; но, между тем, он охотно предается своей мирной жизни. Он не любит обширных планов, умных расчетов и вообще внешней деятельности и предпочитает ей тихое созерцание религиозных и других предметов, находящихся в его маленьком мире. Уже из этого краткого очерка видно, что финский тип отражается в лопарском народном характере. Подобно Лопарю, Финн по природе своей также тих, мирен и перенослив. В мелочах он легко уступает; в важных же случаях жизни он становится героем. Таким образом, Лопарь редко воспламеняется к сильным движениям, но зато легко теряет свое спокойствие духа, которое редко покидает его мужественного брата Финна. Внутренняя созерцательность, спокойное размышление общи обоим, но у Лопаря слабее, чем у Финна. Но и Лопарь имеет свою долю в том грустном настроении, которое составляет отличительную черту Финна и Финского племени вообще; зато та глубокая грусть, снедающая сердце, которая доводит Финна до высокого героизма, не знакома Лопарям. Грустное настроение Лопаря проявляется в виде внешней угнетенности. Во[278]обще можно сказать, что Лопарь, младший брат Финна, наследовал больше свойств от матери, а Финн — от отца. Сказанное нами вообще о характере идет также хорошо и к русским Лопарям. В деревнях, лежащих по большой Мурманской дороге, Лопари уже теряют мало-помалу свой коренной характер. Внутреннее довольство собой уступает бессмысленной веселости, спокойное размышление — ловкой сметливости, жизнь мирная меняется на трудную и хлопотливую. В них напрасно будешь искать той мягкости сердца, того тихого настроения духа, которое преимущественно отличает других Лопарей. Торговля и частые сношения с Русскими и Карелами много способствовали к выходу их из естественного состояния невинности. Также природные коренные свойства Лопаря много потеряли от смешения жителей с русскими Карелами. В кругу Русских тотчас узнаешь молчаливого, угрюмого Лопаря; но в отношении к другим Лопарям он уже почти Русский и владеет русским языком, как своим родным. За отсутствием своих собственных песен, он поет иногда русские. По праздникам, несмотря ни на какие морозы, игра в мяч и другие забавы, заимствованные им от Русских, служат ему развлечением. Даже в домашнем быту Лопарей замечаем русские нравы и обычаи, не говоря уже о русском наряде. Все, что мы выше сказали об их веселости, хлопотливости, об их торговом духе и т.д. — все это есть следствие русского влияния. На основании всего вышесказанного можно смело утверждать, что русские Лопари раньше или позже совершенно сольются с Русскими, и тем скорее, что они не имеют своей собственной грамоты. Малое число русских Лопарей подтверждает это предположение. По сведениям, полученным мной от исправника в Коле, все лопарское население в России простирается до 1,841 душ”.

Мы с намерением выписали эти слова Кастрена о финской народности. Преувеличение тут очевидно. Вообще характеристика народностей – дело весьма трудное: тут требуется необыкновенная осторожность в наблюдениях и выводах. В таких характеристиках слабы и доходят до ложных преувеличений ученые самые первостепенные. Всномним рассуждения Рогге, Вильды, Як. Гримма о древних Герман[279]цах, Шафарика, Мацеевского и Палацкого — о древних Славянах. Во всех их описаниях есть что-то натянутое, более идиллическое, чем строго ученое. Быть может, и чувство патриотизма немаловажной тому причиной. Какого бы беспристрастия ни достиг народ, он никогда не в состоянии достигнуть строгого логического определения своей собственной народности. Такое определение он может получить только от других народов. Они всегда определяют друг друга гораздо лучше. Потому-то никак не должно пренебрегать никаким мнением иностранца о том или другом народ. Надо только уметь им пользоваться: именно брать во внимание не только то, что он хочет сказать, но и то, что сказалось у него невольно, как бы нехотя. Иными словами, всякое мнение иностранца об известном народе есть историческое свидетельство, факт, потому уже, что оно есть частное выражение общей мысли, общего понятия его народа о той или другой народности. Как историку представляются факты в двояком виде, в двояком значении или, попросту, как есть, двоякого рода факты — факты явные и факты тайные, из которых последние особенно важны, — так точно и для этнографа наблюдения и мнения иностранцев об изучаемом им народе имеют двоякое значение: во-первых, выражают отношения к нему чужих народностей, потому что народность такая сила, от влияния которой никакое лицо не может избавиться, на весь склад ума, на все изгибы души кладет она неизгладимую печать — это их значение прямое, явное — и, во-вторых, важны потому, что со стороны лучше видно, что посторонний наблюдатель легко может уловить отличительные черты народа, которые для него самого вовсе такими и не представляются. Из этого не следует, однако, что каждое мнение или наблюдение иностранца о том или другом народе следует принять на веру: нет! в каждом надо доискиваться тайного смысла, и с этой точки зрения, в самом злобном писателе, намеренно все искажающем, можно отыскать много правды, вовсе не нелестной для народа, на которого взведены были самые странные клеветы. Вот тайное значение мнений и наблюдений иностранцев об известном народе. Таково их двоякое значение. Обращаясь к русской народности, смело можно сказать, что [280] если бы свести все толки и суждения иностранцев о нас, сравнить и сличить их между собой и исключить только те из них, которые своим внутренним противоречием взаимно уничтожаются, то в итоге мы получили бы такое строго-логическое и истинное определение нашей народности, до которого мы сами никогда не достигнем, хотя чувствовать ее возможно нам одним. Потому нет толка, нет суждения иностранца о нашей народности, которым умный исследователь решится пренебречь. Всякое мнение становится для него данным, увеличивает запас материалов, которые надо сообразить, исправляет его вывод и облегчает ему достижение искомого результата — строго-логического определения народности, что только науке и надо, потому что ей не принадлежат разные идиллические описания и рассуждения о состоянии невинности. Глядя так на мнения иностранцев, мы с большим удовольствием приведем суждение Кастрена об отличительных, по его мнению, свойствах русского народного характера. Рассуждая в одном месте своего сочинения (стр. 159 и сл.), об исчезновении Финнов по берегам Белого моря, он говорит, между прочим, что не Русские оттуда их вытеснили, ниже они сами обрусели, чего быть не могло и потому, что Русских доселе немного на северном приморье. Главная же тому причина та, что издревле население беломорского берега было незначительно, что он и объясняет следующим образом: “Если не ошибаюсь в характере и склонностях Финнов, то берега беломорские не представляют собой поприща для их деятельности. Земледелие и скотоводство, по своему роду занятий, наиболее подходят к характеру Финнов, и, кажется, Провидение послало их на землю для того, чтобы они своим упорным и неутомимым трудом и терпением внесли образованность в пустыни Финляндии, северной России и Скандинавии. Финн любит эти занятия, потому что неизбежным условием его благосостояния иметь себе свой маленький мир в полном своем распоряжении. Потому-то он часто меняет беззаботную жизнь под властью постороннего человека на бедное жилище в пустыне, думая, что лучше дома “пить воду из корзинки”, чем “пиво из серебряной кружки”. Вследствие такого расположения к тихой, спокойной и независимой дея[281]тельности не могла и основаться большая Финская колония на берегу Белого моря. Его неплодородные, негодные к возделыванию берега и постоянные холодные ветры исключают почти всякую мысль о земледелии. Здесь человеку надо заняться морским промыслом, к чему потребна шумная, мятежная и беспокойная жизнь, беспрерывное составление новых предприятий, — короче сказать, потребен быт, согласный с русским характером. В Кольском уезде находится 26 русских деревень, и в них только пять человек занимаются земледелием. Скотоводство тоже весьма незначительно. И здесь между Русскими господствует благосостояние, тогда как Финн обыкновенно является здесь в жалком виде нищего или батрака. Конечно, эти промыслы одинаково доступны обеим сторонам, но одарены они неравными способностями, а вся сила Русского состоит в его уме, неистощимом на всякого рода изобретения, расчеты и предприятия. Русский ненавидит этот однообразный покой, высшее блаженство Финна. Для Русского невыносимо жить под кровлей своего дома и считать своим собственным миром несколько десятин земли. Его страсть всюду рыскать и сносить домой богатство из далеких краев. Так, летом встречаем его в ладье в пристани Архангельской или у берегов норвежских, а зимой — по дорогам московским или на рынке нижегородском. Те же, кого недостаток средств не допускает до больших предприятий, все же не остаются дома, а разъезжают на своих лодках по Белому морю и ловят лососей и сельдей, белугу и морских тюленей. Кто хочет быть сыт зимой, летом не может оставаться дома. Он должен уходить на промысел, и если ему удастся приобрести несколько копеек больше, чем нужно ему и семье его, то зимой пускается он на торговые предприятия. Таков образ жизни на беломорском берегу, и, бесспорно, он наилучше, хотя не исключительно, соответствует местности. Во всяком, однако, случае, русский человек с своей беспокойной деятельностью и с своей умной, расчетливой сметливостью, кажется, один и предназначен жить в этом крае. Быть может, сама природа — общая праматерь — для того и создала людей тем, чем они есть; она нашла мате риал, который легко было переработать. Если заключать о [282] русском народном характере по жителям Архангельской губернии, то нет в мире народа, который бы обладал такой житейской мудростью, таким присутствием духа во всех обстоятельствах жизни, как Русский. Он умеет употребить в свою пользу всякую мелочь”.

“Мы имели случай испытать на себе этот практический смысл русского народа между Кемью и Кандалакшей. При отъезде из Колы потеряли мы свою подорожную, без которой нельзя получить почтовых лошадей. В таком случае нам нужно было получить свидетельство. Едва узнали крестьяне об этом, как все согласились не пропускать нас. В оправдание свое говорили они, что все их лошади на поле, что и сами они только что вернулись домой и очень устали, и тому подобное, — все это для того, чтобы заставить нас дать высокую дену. В одной ближайшей к Кеми деревне встретил я такое упрямое сопротивление, что решился идти назад пешком в город, чтобы оттуда достать себе лошадей. Вероятно, из страха наказания, крестьяне запрягли, наконец, пару дрянных кляч”.

Обратимся теперь к тому вопросу, который собственно и подал повод Кастрену высказать это мнение. Это вопрос о Финских поселениях но берегам Белого моря. По случаю прибытия своего в деревню Мансельке, или Маасесид, и по поводу этого названия он высказывает таким образом свое мнение: “Название это очевидно финское, так же, как по западным, восточным берегам Белого моря есть множество местных названий финского происхождения. Это, казалось, могло бы подтвердить предположение Шегрена о первоначальных поселениях Карел по всему уезду Кольскому до Северного океана включительно. Предположение свое Шегрен основывает не столько на местных названиях, сколько на том влиянии, которое имел финский язык на русско-лопарский, и на древнем предании о Валите, или Варенте, славном властителе в Кареле или Кексгольме, вассале новгородском, который “завоевал Лапландию, или Мурманскую землю”, и заставил Лопарей платить дань Новгороду. Какую бы цену ни придавать этому преданию, на которое ссылались русские послы при переговорах о границах между [283] Россией и Данией, все же оно мало говорит в пользу колонизации Русской Лапландии Карелами”.

“В древнейшие времена, сколько можно заключать частью из ученых преданий, частью из свидетельств письменных, Финны и особенно Карелы часто совершали опустошительные набеги на Лапландию не для того, чтобы там поселиться на жительство, а только для грабежей. Тут иногда происходили отчаянные битвы, в которых, естественно Лопари, по собственным рассказам, одерживали верх. Вероятно, один из таких походов и подал повод этому преданию о Варенте. Но в то же время, как то можно заключать частью из финских и лопарских преданий, частью из исторических сведений, а также и из современных отношений, мирным путем переселялись Финны в Лапландию отдельными семьями, гонимые то неурядицей, то неурожаями. Когда же при выборе жилищ посягали они на старинные права Лопаря, на его лес, его ловища, то дело обыкновенно доходило до схваток, почему даже и многие местности в северной Финляндии носят по преданиям, подобные прозвища: Riitasaari (боевой, спорный остров), Torajärwi (спорное озеро) и т.д. Когда же завладение не противоречило правам первоначальных жителей, то Финны поселялись тогда беспрепятственно, хотя, быть может, Лопари и не без зависти глядели на их предприятия. Когда же усилия первых поселенцев увенчались успехом, молва об этом привлекала и других жителей, и, таким образом, завелась не одна Финская колония в Лапландии. В пример укажу на Энаре, Альтен, Пульмак, Сейда и Карасъёки. Все они, впрочем, основаны уже в позднейшее время; но образ их основания был одинаковым во все времена. Немного колоний (в Русской же Лапландии ни одной нет), которые бы удержали свой язык и свою народность, что, кажется, достаточно доказывает, что число финских колонистов никогда не было значительно, не говорим уже: громадно, как думает Шегрен, который утверждает, что Карелы вытеснили Лопарей из всей восточной и южной части Кольского уезда, овладели их землей и потом подвинулись даже далее к северу. В таком бы случае, крепкая Финская народность не исчезла бы перед слабейшей, лопарской, которая ниже ее и в умствен[284]ном отношении. Точно также ни на чем не основано и другое предположение Шегрена о том, что будто бы эти Карелы были, со своей стороны, отодвинуты на юг Русскими, которые заселили южную часть Кемской Лапландии. Этой догадке также противоречит и слабая колонизации в Лапландии. Бесспорно, однако, то, что население по рекам Кеми и Торнео состоит из смеси Саволаксов, Карелов и Лопарей. Саволакская стихия преобладает более на севере, в Кемитреске, Соданкюле, в Верхнем Торнео и Муониониске. Эту колонизацию можно отчасти объяснить семейными предприятиями, доказывающими, что предки их переселились сюда в различные времена, из различных краев и от разных причин, чаще от беспорядков и неурожаев. Карельская отрасль господствует в Рованиеми, Кеми и в Нижнем Торнео. Время переселения их неизвестно; но мне кажется вероятным, что эти поселенцы появились здесь мало-помалу из нынешнего Кемского округа, сперва утвердились в Рованиеми, откуда уже перешли в Терволу, Кемь и Нижнее Торнео. Таков с незапамятных времен обыкновенный торговый путь Карелов, быть может, возобновленный путь их прежних переселений и набегов. По-крайности, замечательно то, что поселения Карелов прекращаются при Рованиеми. В благоприятной, по многим отношениям, местности, в Кемитреске, едва можно отыскать следы их, тогда как она бы служила непременным их убежищем в том случае, если бы они были вытеснены из Русской Лапландии в Финляндию. Родство жителей Кеми, Торнео и Рованиеми с русскими Карелами доказывается многими обстоятельствами. В этом отношении особенно поразительны некоторые особенности языка, между прочим, личные местоимения mie, sie, глагольное окончание oitsen (öitsen), окончания наречий на sta (вместо sti в Торнео) и множество отдельных слов, которые более нигде и не встречаются. Старинный наряд тех и других так схож с русским, что несколько лет тому назад я, с одним знакомым, принял одного крестьянина из моей родины Терволы, за русского Карела. То же сходство обнаруживается и в различных орудиях и домашних вещах, например, в санях, лодках, косах, ларях и т.д.

[285]

“Если из предыдущих замечаний очевидно мала вероятность предположения о населении южной части Русской Лапландии исключительно Карелами, то нельзя в то же время и не заметить в южной части Кольского уезда смешения Лопарей с Карелами. Оно обнаруживается не только в языке, но и в телосложении, и в чертах лица, в нравах и обычаях. Так, в Мансельке Лопари очень высокого роста, не с тонким, писклявым дискантом, как обыкновенно у Лопарей, но с густым басом, живут отчасти в курных, отчасти в карельских избах и столетия остаются на одном и том же месте, что не в обычае Лопарей. Речь их переполнена карельскими словами и поговорками”.

“Не считаю нужным перечислять множество фенницизмов, слышанных мною в Мансельке. Вместо этого скажу свое мнение об общем характере русско-лопарского наречия. Здесь не буду подразумевать наречия терского, как совершенно мне не известного. Русско-лопарское наречие, в отношении грамматическом не представляет такой существенной разницы от остальных лопарских наречий, как обыкновенно думают. Отчасти оно подходит к горно-лопарскому, отчасти к энарскому. Главным его отличием являются небольшие уклонения в Формах, преимущественно же сокращение окончаний. Окончательный гласный звук уступил повсюду русским полузвукам ъ и ь. Обыкновенные в других наречиях твердые согласные встречаются здесь редко. В нем нет и такого множества видоизменений гласных звуков, как в энарском наречии. В богатстве форм оно далеко уступает финскому, еще более шведско-лопарскому наречию. Русские Лопари сами делят свой язык на три наречия: одно господствует в с. Пецинги, Муотка, Патсёки, Сынель, Нуотозеро, Екостров, другое — в с. Семиостров, Левозеро, Воронеск, Кильдин, Мансельке, а третье — на Терском полуострове между Святым Носом и Поноем. Не будучи сам лично во всех этих местах, я ничего не могу сказать о верности этого деления. Все различные наречия лопарские весьма сходны между собой, если только не принимать во внимание чужие стихии, которые каждое из них приняло в себя из различных языков. Лопари, к несчастью своему, вступили в сношение с чужими народами в то время, когда [286] язык их был в поре самого раннего детства, отчего он не только заимствовал множество чужих слов, но даже и грамматика его, во многих случаях, образовалась по чужим образцам. Это влияние с разных сторон и составляет различие лопарских наречий между собой. Так, в первом из упомянутых наречий русско-лопарского языка обнаруживается не только русское и Финское, но и норвежское влияние. Второе напротив, более подвержено карельскому влиянию, нежели русскому. В одних местах сильнее стихия русская, в других — карельская, особенно же в Аккальской Лапландии. Кто захочет узнать первоначальный язык лопарский, должен подвергнуть все его наречия внимательному сравнению и все их отличительные особенности разобрать и различить, объясняются ли они чужим влиянием. Такому испытанию не был подвергнут еще и финский язык”.

Далее Кастрен опять возвращается к этому вопросу. “Дорога от Кандалакши до Кеми, — говорить он, — около 262 верст, идет отчасти по берегам, отчасти внутри страны. Берег населен Русскими; деревни же, лежащие на несколько верст в сторону, населены Карелами. Много Карел и в русских деревнях, но все они переселились сюда уже в недавнее время. Но все-таки множество местных названий и весьма распространенных между жителями преданий доказывает, что русские деревни, по крайности, многие из них, прежде населены были Карелами. Предание различаеть Финнов, у Русских известных под именем Шведов у Карелов, Кареляков и Чухон. На юго-западном берегу Белого моря есть предания только о Карелах; на южном и западном берегах древними жителями страны, должно быть, была и Чудь, которую предание обыкновенно соединяеть с Инграми и Эстами. Не вдаваясь в подробное разбирательство этой весьма вероятной гипотезы о поселениях Финского племени вплоть до берегов Белого моря, обращусь только к следующему вопросу: куда же девались древнейшие жители этого прибрежья? Невероятно, чтобы они были оттеснены Русскими в Лапландию и оттуда в Финляндию. По всей вероятности, а также по кое-каким уцелевшим преданиям и по слабости русского населения в северной части Архангельской губернии, заключить можно, что Рус[287]ские приходили сюда не вооруженной силой, не большими толпами: нет, их просто привлекли сюда нужда, надежда на удобства жизни и дух предприимчивости, или, может быть, совершенно внешние, случайные причины побудили несколько семейств искать здесь себе жилища. Не было почти и места праву сильного, по крайности, в те времена, когда единство веры и правления связывало в один союз и старожилов края, и новых поселенцев. С течением же времени произошло столкновение различных между собой народностей по языку, нравам и обычаям. Оно кончилось исчезновением финской народности по берегам Белого моря, поскольку способен этот край к тем промыслам, которые приманивали более Финнов, чем Русских. Что Русские поселились в нем мирно, приняли в себя народность финскую, а не искоренили ее, то доказывается и нечистотой русского языка Архангелогородцев, наполненным феницизмом и финским обличьем, беспрерывно попадающимся под русской шляпой”.

(Продолжение следует)

Примечания

[219]
1) В том же году вышел и другой немецкий перевод этого посмертного издания Кастрена: Matthias Alexander Castren’s Reisen im Norden. Aus den Schwedischen ubersetzt von Henrik Helms. Mit einer Karte von dem nordischen Russland. Leipzig 1853.

[244]
2) Некоторые народцы имеют в обыкновении носить с собой маленькие камни, которым воздают они божеские почести; но другие мало придают им значения, по ничтожности их размеров.

[245]
3) Lapponia §§ 104 и 105.
4) Beskrifning ofver de til Sveriges krona lydande Lapmarker. § 182.
5) O значении этого слова С. Рен (S. Rheen), говорить так: «Слово Storjunkare взято из норвежского языка, где junkare обозначает начальника. Потому своих идолов Лопари называют Storjunkare, так как они больше других господ». Schefferi Lapponia. С. 96 и 97.

[248]
6) Во многих местах Финляндии также встречаются подобные названия, как, например, Pyhajoki (священная река), Pyhakoski (священный водопад), Pyhavaara (священная гора) и т.д., и не невероятно, что на всех этих местах жители ставили своих идолов.

[249]
7) Lexicon Lapponicum, р. 390.

 

© Текст Ламинский, 1858

© OCR Monia Rossomahaar, В. Колесник, 2010

© HTML И. Воинов, 2010

| Почему так называется? | Фотоконкурс | Зловещие мертвецы | Прогноз погоды | Прайс-лист | Погода со спутника |
начало 16 век 17 век 18 век 19 век 20 век все карты космо-снимки библиотека фонотека фотоархив услуги о проекте контакты ссылки

Реклама: Предлагаем занятия с носителем английский *


Пожалуйста, сообщайте нам в о замеченных опечатках и страницах, требующих нашего внимания на 051@inbox.ru.
Проект «Кольские карты» — некоммерческий. Используйте ресурс по своему усмотрению. Единственная просьба, сопровождать копируемые материалы ссылкой на сайт «Кольские карты».

© Игорь Воинов, 2006 г.


Яндекс.Метрика